– Так ты меня пытаешься запугать, жид?
И тут Лутек так сильно дернул меня сзади за рубашку, что она порвалась.
– А вы тоже с ним? – спросил польский полицейский, делая шаг в нашу сторону. Он указал на Корчака дубинкой. – Он пьян?
– Я понятия не имею, что с ним, – сказал я полицейскому, и Лутек снова дернул меня, а женщина, которая держала курицу в плетеной клетке, протиснулась вперед и почти снесла полицейского с ног. Он ударил ее дубинкой сначала раз, потом еще два, и Лутек закричал мне в ухо: «Что это, по-твоему, такое? Представление?» – и так резко меня рванул, что я упал на колени, после чего он поднял меня на ноги и утащил вниз по улице.
СЕМЬИ СЕЛИЛИСЬ В КОРИДОРАХ И СРАЖАЛИСЬ за место на тротуаре. Одна заняла нашу лестничную клетку у верхнего этажа. Они проветривали свою одежду и постельное белье на наших перилах. Никто не предупреждал, что гетто закроют и рынки за стенами объявят незаконными. Перед продуктовыми магазинами выстроились очереди, и весь товар был скуплен. Наша семья, конечно, не была к этому готова и не запаслась деньгами. К соседям напротив въехали еще две семьи, и мама сказала, что к нам тоже кто-нибудь заселится – это лишь вопрос времени. Когда она жаловалась по этому поводу, отец напомнил ей, что христианка, которой принадлежал этот дом, прожила здесь тридцать семь лет и, когда ей пришлось выехать, она оставила почти всю свою мебель. Он подбадривал себя зачитыванием списков убитых немцев из газеты. Он называл этот раздел «своим счастливым уголком». Кроме того, он доплачивал десять грошей за немецкую газету, в которой демонстрировались города, попавшие под бомбежки союзников.
Мы слышали, что малое гетто напротив Хлодной привлекло зажиточных евреев и было не так плотно забито людьми. Сосед рассказал, что в квартире напротив жило девять человек на одну комнату. Семья с нашей лестничной клетки пригласила к себе еще несколько родственников и по бартеру обменивала старую одежду и сахарин на улице напротив дома, они также кричали и устраивали ссоры среди ночи. По утрам приходилось через них переступать, чтобы спуститься по лестнице.
Мои родители тоже ругались. Мама говорила, что мы живем как изгои и что квартира грязная, а отец отвечал, что если нет денег на хлеб, значит, и на мыло тоже нет. Она говорила, что, когда мы подхватим тиф, деньги на мыло уже не понадобятся, а он отвечал, что когда мы его подхватим, то ему, по крайней мере, не придется слушать ее жалобы. Старший брат заявлял им, что, по его мнению, семейные пары не должны ругаться так, как ругались они.
Иногда, если ссора была серьезной, мама ложилась рядом со мной и плакала. Я клал руку ей на голову и говорил себе, что мне без разницы, что они делают, потому что я хожу куда хочу и делаю что пожелаю.
Но я не спал из-за вшей. Наконец, мама прокипятила мой свитер, который так кишел вшами, что можно было заметить, как он движется, но гниды пережили кипячение, и единственное, что с ними можно было сделать, – это выгладить утюгом. Гниды оставляли серые маслянистые пятна, плавясь под раскаленным утюгом, и исчезали лишь на время, потому что какую бы вещь мы ни дезинфицировали, она тут же снова заражалась от всего остального. В области ремня мне приходилось так худо, что со стороны казалось, будто я постоянно поправляю штаны. Я просыпался, почесываясь. По утрам я пробегал ногтями по коже головы и стряхивал все, что мог вытащить оттуда, на горячую крышку плиты, так что можно было наблюдать за тем, как они шипели.
Однажды, когда я, отчаянно почесываясь, забрался в трамвай, полицейский поляк приказал мне отдать ему мое пальто. Я был слишком мелким для этого пальто. Я показал поляку на локти, которые протерлись насквозь, но он сказал: «Все равно давай его сюда». Я ответил «конечно» и добавил, что только вернулся из больницы, где лежал с тифом. Я прошелся пальцами по волосам, стряхнув вошь с рукава, и придвинулся ближе к поляку, после чего тот отошел к задней площадке вагона и выскочил на следующей остановке.
Папа вернулся домой с фабрики с новостями, которые, как он считал, были хорошими. Его двоюродный брат превратил часть фабричного зала в ночлежку для беженцев, которые оказались в состоянии платить, поэтому ему пришлось уволить некоторых сотрудников, но отца в их числе не было. Отец волновался по этому поводу из-за того, что они не сильно-то ладили с двоюродным братом.
Чтобы отпраздновать успех, он принес домой хлеб, и луковицы, и мармелад, который мы не видели с тех пор, как начались продуктовые карточки, и который мои братья прикончили до моего возвращения. Мы доели оставшийся хлеб и луковицы с кишке[5], которую мама приготовила из бычьих внутренностей с приправами. Отец не зачитывал вслух из газеты. Мимо проехал немецкий грузовик с громкоговорителем, его единственным сообщением по-польски была новость о том, что отныне запрещается говорить о «еврейском гетто» и что с этого дня правильным названием считается «еврейский квартал».
– Ну и как тебе тут нравится, в еврейском квартале? – поинтересовался у матери отец.
– Как по мне – немного тесно, – ответила она ему.
ЛУТЕК НАШЕЛ АЛЬТЕРНАТИВНЫЙ ПУТЬ ИЗ ГЕТТО еще до того, как оно стало закрытым. Он показал мне его однажды утром во время ливня, когда все попрятались по домам. Вниз по аллее, которая шла рядом с улицей Приязда, владелец одной из квартир построил что-то вроде хозяйственного сарая, стены которого он замотал мелкой проволочной сеткой и обил деревом, чтобы всякие проходимцы не воровали его мусорные баки. Внутри сарая за баками Лутек проделал ход, который начинался как канализационный сток. Вонь была удушающая, и когда я впервые это увидел, я решил, что ни за что в жизни не смогу в него забраться. Мне пришлось лечь на спину и оттолкнуться каблуками, и протискиваться сначала одним плечом, потом другим. Я спросил, почему он не сделал этот ход больше, и он ответил, что на него ушло много труда и чем меньше ход, тем лучше, так его проще спрятать, и ему нравилось, что только мы можем в него пролезть. У сарая была крыша, поэтому, когда мы попадали внутрь, нас уже никто не мог заметить. И еще он прибил поверх отверстия лист железа, поэтому даже если кто-то и зашел бы в сарай, он не заметил бы ход. Я спросил, когда он успел его проделать, и он ответил, что работал после комендантского часа. Я сказал, что это великолепно, и он сказал, что да, так и есть. Я заметил, что он сделал всю работу сам, и он с этим согласился и сказал, что, учитывая это обстоятельство, его доля будет семьдесят к тридцати.
А потом у нас ушло несколько недель на подготовку. Он договорился с какими-то польскими мальчишками, бандой с Луцкой улицы, что за пять злотых за ходку они будут защищать нас от вымогателей. Друзья его отца носили нам то, что им хотелось обменять по бартеру по ту сторону гетто, и так мы вытаскивали постельное белье, столовое серебро, инструменты и кастрюли со сковородками, и все, что только можно было протащить, а приносили муку, картошку, молоко и масло, лук и мясо. Лутек мог за раз притащить двадцать кило картошки или лука. Иногда на другой стороне встречались знакомые дети, которые ссорились между собой, набивая сумки. Маленькие дети заскакивали на стену и ждали, как бельчата. Когда появлялась полиция, все прятались по своим норам.
Другие банды тоже прослышали о ходе и начали им пользоваться. Когда мы пытались их остановить, нас били. Мы вернулись с металлическими трубами, но они взяли количеством, а также тем, что были крупнее. Стоило им взять дела в свои руки, как они устроили такой шум и гам, что одного мальчишку поймала еврейская полиция. Его передали немцу, и тот выстрелил ему прямо в лицо. Позже мы видели, как он лежит на улице с вывороченной щекой, спиной на канализационной решетке. Я не хотел смотреть, но Лутек подошел к нему и стоял, подбоченясь, как будто убийство этого парня было его затеей. Наш лаз замуровали цементом, и Лутек сказал: «Я три недели каждую ночь над ним работал».