Дверь ординаторской оказалась запертой. Значит, все врачи точно разошлись. «Тим ушел, и пока доберется до родительского дома, точно вымокнет насквозь, – уныло подумала она. – Потому что его зонт остался у меня. А зонт остался у меня потому, что мы поссорились. А поссорились мы из-за этого идиотского букета. Лучше бы я его сразу выбросила…»
Рядом с постом была еще одна дверь, ведущая в крохотную каморку, – там обычно отдыхали ночные сестры. Почему Катя решила открыть эту дверь – она и сама не знала. Просто подошла и открыла.
На единственной в комнатушке кровати лежал Тим – с закрытыми глазами, блаженной улыбкой на лице и голый по пояс. Крупная девица в облегающей майке с вызывающим декольте боком сидела на краю кровати и как раз склонилась над лежащим, чтобы, как показалось Кате, поцеловать его. Прядь ее волос свисала Тиму прямо на обнаженную грудь – как раз на то место, куда Катя так любила укладывать свою голову… Катя не то охнула, не то всхлипнула и зажала рот ладонью. Тим открыл глаза, и парочка, находящаяся в комнате, дружно повернула к ней головы. Катин столбняк длился всего какие-то доли секунды: ничего больше не сказав, она развернулась, хлопнула дверью и почти бегом спустилась вниз. Приходченко в машине мирно читал прессу, когда она рывком открыла дверцу, плюхнулась на сиденье и приказала:
– Поехали!!
– Чого ты так бигла? – удивился водитель, с хрустом сворачивая газету пополам. – Маньяк за тобою гнався, чи шо?
Катя отвернулась к окну, чтобы он не заметил слез, тут же наполнивших ее глаза. Судорожно порывшись в сумочке, она нащупала темные очки и быстро надела их. Затем открыла окно и, размахнувшись, выбросила вон зонт Тима, который возила с собой весь день. Зонт тяжело шмякнулся в лужу у самого крыльца как раз тогда, когда из больничных дверей показался Тимур Отарович Тодрия собственной персоной. Он даже одеться не удосужился, как заметила Катя. Слезы лились у нее из-под очков, но она их не вытирала.
– Поехали!.. – еще раз, сквозь зубы, приказала она.
– Та поехали вже, поехали… – Приходченко лихо развернулся и, попетляв по проездам больничного городка, вырулил наконец на оживленную магистраль.
Сердце у Кати колотилось так, как будто она действительно долго бежала.
– Полаялысь? – озабоченно спросил Приходченко.
– Нет, – кратко ответила она.
– Та я вже бачу, шо нет. Куды едем?
– На работу.
– На работу так на работу. Ну, шо ты смалишь, як той паровоз, краще б пообидала дэ-нэбудь… Худюча така стала, страшно глянуть…
У Приходченко все женщины, вес которых был меньше девяноста килограммов, считались недокормленными дистрофичками. Ну а насчет курения… Катя даже не заметила, как, прикончив одну сигарету, тут же взялась за новую. Есть не хотелось. Ничего не хотелось. В сумке завозился и заполошно запел телефон. Звонок был от Тима. Не отвечая, она судорожно, до хруста пластмассы вдавила кнопку сброса, а потом отключила телефон совсем. Машина остановилась на красный. Дождь все усиливался и, внезапно перейдя в ливень, загрохотал по крыше. Дворники разгребали воду, льющуюся с неба потоком, но Катя почти ничего не видела: ее собственная вода, бегущая из глаз, размывала контуры мира. Ее счастливого мира. Который обрушился в один миг.
* * *
Ты думаешь, что я – полное ничтожество. Ты издеваешься надо мной и дразнишь меня. Ты так уверена в своих чарах, что считаешь себя сильной и неуязвимой. А я кажусь тебе смешным и слабым. Однако очень скоро ты узнаешь, кто из нас действительно силен. Я могу делать такие вещи, которые тебе, дорогая, не снились даже в самом страшном кошмаре. Ты отнюдь не бессмертна, и как ты ошибаешься, когда смеясь говоришь мне, что твоя жизнь только началась! Она скорее заканчивается, моя милая… Когда ты спишь, а я смотрю на тебя, ты должна чувствовать мой взгляд. Но ты настолько тупа и самоуверенна, что ничего не ощущаешь. Ты – дитя этого века, эпохи химических заменителей, эрзацев и имитаций. Как много на улицах вас – грубых подделок, болванок, заготовок для настоящих людей. Но большинство из вас так никогда ими и не станут. И ты, моя дорогая, – не настоящая. Ты – дешевая копия, вернее даже не копия, а копия копии… сварганенная кое-как, на скорую руку. Ты ничего не чувствуешь, ничего не знаешь, почти ничего не умеешь. Единственное, чего ты хочешь, – это получать удовольствия. Тебе хочется блаженства, бесконечного оргазма… Но знала бы ты, какую цену за мимолетные наслаждения в этой жизни придется заплатить в следующей! Я очень хорошо понимаю это, потому как сам уже много раз жил раньше. Я был Геростратом, уничтожившим храм Артемиды, я был Нероном, сжегшим Рим… Каждый раз цена за блаженство становилась все выше, но тебе, ничтожному насекомому на перенаселенной такими же насекомыми планете, этого не понять. А я – я рождаюсь снова и снова, в каждом поколении, чтобы свершать великие дела. Ты же за многие тысячелетия эволюции не поднялась выше жрущей и совокупляющейся протоплазмы. Ты была никем, не верила ни во что, и так же легко и просто ты умрешь, чтобы в следующей жизни родиться такой же никчемной пустышкой или амебой в луже, что для тебя, собственно, суть одно и то же. Потому что твоя голова пуста. Хотя нет – не пуста, прости! Она плотно набита опилками, как у плюшевого медведя. У трехлетнего сосунка больше разума и меньше игрушек, чем у тебя. В твоей комнате, обставленной с шиком дешевой содержанки, просто горы игрушек. И все они живее тебя, хотя у них бессмысленные пластмассовые глаза, а внутри – синтетическая тряпка. У тебя же внутри вонючее дерьмо. Ты наполнена им до самого верха, твоя кожа насквозь пропахла навозом, и грязная жижа сочится из твоих глаз, когда ты смотришь на меня. Мне очень хочется взять ножницы и вспороть тебя – снизу вверх, от твоего похотливо выбритого лобка до лживых, накрашенных губ. Чтобы все дерьмо, что скопилось у тебя внутри, хлынуло наконец наружу. Затем я набью тебя такими же синтетическими тряпками, какими набиты игрушки у тебя в комнате, и усажу среди них. Может быть, тогда ты покажешься мне живой? Может быть, тогда ты научишься улыбаться, а не гримасничать? Может быть, тогда ты сможешь любить меня так же сильно, как я люблю тебя?
* * *
– Откуда оно взялось? – спросил Лысенко, осторожно держа листок за самый краешек.
– Нашли утром под дворником дежурной машины. Почти у дверей прокуратуры, – сумрачно сказала Сорокина. – Это уже второе. Да ты не волнуйся, можешь его лапать. Все равно это копия.
– А первое? – спросил Лысенко, внимательно вчитываясь в текст.
– На. Читай и это, если хочешь. Я уже почти наизусть выучила. Волосы дыбом встают…
– Экспертизу делали?
– Уже.
– И что?
– По нулям. На самом письме отпечатков никаких. На конверте – только наши и дежурного, который его нашел. Текст отпечатан на принтере. Бумага обычная, продается везде. Чернила обычные. Короче, зацепок никаких, даже почерка его у нас нет! Да еще, как назло, половина оперсостава в отпусках гуляет. Бархатный сезон! А у нас тут свой… бархатный сезон… открылся! И людей катастрофически не хватает!
– Людей всегда не хватает, Ритуля. Кого могли, из отпусков поотзывали. И Колька Банников завтра из Киева прилетает. У него опыт есть. Будет руководить следственной бригадой.
– Опыт, опыт… Опыт и у нас кой-какой имеется, – пробурчала Сорокина чуть обиженно. – Плохо то, что улик почти нет. Этот гад ничего не оставляет. Да еще и дождь два дня шел. Я надеялась, что он снова проявится…
– Ты что, надеялась, что у нас еще один труп добавится? – перебил Лысенко.
Сорокина тяжело посмотрела в его голубые удивленные глаза и отвернулась.
– Ты думаешь, я такой же монстр, как и этот, что девок душит и письма подбрасывает, да, Игорек? Чего ты так кривишься? Я что, хочу, чтобы он продолжал убивать? Но он же не остановится, ты и сам это прекрасно знаешь! Он будет убивать! И чем больше у нас соберется его следов, тем раньше мы его поймаем. А на мокрой земле он может оставить отпечатки обуви, поскользнуться, упасть, схватиться за что-то руками…