— Ладно, ладно, главное, что дождался, теперь и помереть можно, — бормочет он, пребывая на грани яви и сна в зале, задыхающемся от табачного дыма, сквозь который невозможно разглядеть звания старших сербских офицеров.
Радуется и воевода Радович со своим адъютантом, молодым Рашой Поповичем, который принес в номер корзину с едой и напитками. Полностью одетые, в комнате на втором этаже, лежат они каждый на своей кровати под распахнутым высоким окном, слушая голоса и редкие выстрелы, раздающиеся где-то в городе. Радович излагает своему адъютанту план завтрашней секретной операции по захвату палача Алоиза Зайфрида и транспортировке его на Требевич, где его, как обычного разбойника, повесят на дереве. Человек, который знает, где живет Зайфрид, будет ждать их перед гостиницей в семь утра. Они засыпают в одежде, под открытым окном, из которого на них струится освежающий сараевский ветерок.
В восемь часов незнакомец, который ждет перед гостиницей господ сербских офицеров, входит в отель и спрашивает про них у дежурного администратора. Парень, который поименно знает всех постояльцев, направляет его в номер 211. На стук никто не откликается. Незнакомец берется за ручку, и под тихий скрип незапертая дверь открывается. Он сразу замечает офицеров: неестественно скрюченные, они похожи на мертвецов. Начинается паника, допросы, ругань и угрозы. Однако пользы от этого никакой, воевода Йован Радович мертв, судя по всему, отравлен. Та же судьба постигла и его адъютанта.
Воевода Степа Степанович, который только через десять дней торжественно войдет в город, где ему будет устроена пышная встреча, по телеграфу приказывает провести следствие, которое завершается безрезультатно. Но черногорцы все еще подозревают нескольких человек, беспричинно или имея на то основания. Одного мало, но троих хватит, чтобы удовлетворить самые разные партии. Главный подозреваемый, Милош Лесковац, гражданский управляющий колашинского округа во время австрийской оккупации, ответственный за многочисленные преступления, преследования и казни, вовремя покинул Колашин, дождавшись сербской освободительной армии в Сараево с проявлениями крайней лояльности. Новая власть отнесется к этому с благосклонностью и вскоре примет его на службу в качестве ценного городского чиновника. «Вместо острога, — говорили в Колашине, — вот он где, гадина Лесковац, правит в Сараево!» Он ведь из Сараево и приехал в Колашин с оккупационными войсками в качестве профессионального полицая. «Сербов до мозга костей знает», — говорили о нем в сараевских полицейских участках. Лесковац любил украшать свои донесения латинскими изречениями. Lex semper dabit remedium, что в его переводе означало: не следует бояться закона, ибо он указует несчастному путь к защите, и по поводу каждого подозреваемого добавлял, что тот «состоит на службе у великосербской идеи и враждебно настроен к и.-к. власти».
Кроме этого карьериста, под подозрением были и другие: судья из этих краев Саво Меденица и некий Мило Дожич, которого освободители назначили председателем суда в Подгорице. У каждого из них был повод для убийства, хотя никого из них ни прежде, ни в ту ночь воевода Радович не имел в виду. Как и большинство комитов, он считал их выродками и видеть не желал, но не более того. У него не было никаких причин лично воздымать над их головами меч правосудия — пусть его вершат суд и история. Во времена, когда человеческая жизнь ничего не стоила, когда за кусок хлеба и мать, и отец шли на предательство, и когда почти невозможно было найти человека, который бы не был шпионом, сотрудничество с оккупантами, может, и не было таким уж великим грехом. Но ничего этого не знала ни наша троица, ни многие другие люди не знали. Перепуганные насмерть, они оказались в Сараево во время смены власти: одну они провожали, другую встречали с одним и тем же чувством — страхом за собственную жизнь.
На обнаруженной позже уже упоминавшейся фотографической карточке с изображением оккупационных офицеров и их черногорских подручных, выстроившихся, как тогда было принято, в три ряда, в первом ряду, где обычно размещаются самые важные для фотографии личности, мы обнаруживаем всю троицу подозреваемых в убийстве прославленного воеводы.
Брат воеводы Йована Радовича Сава, который из окна соседнего дома собственными глазами наблюдал сцену фотосъемки, уезжает в Морачу, чтобы отыскать виновного в смерти своего брата. Более решительный, нежели его брат профессор Йован, который бросил школу и ушел в комиты, он открыто заявляет, что всю отечественную предательскую гнусь следует удушить, потому что будущее с этой сволочью построить нельзя. Сейчас пришло время со всей строгостью рассчитаться с ними. Он средь бела подстерегает Мило Дожича у здания суда. Через правую руку, в которой он держит револьвер, переброшен черный плащ, который четыре года тому назад привез ему из Парижа Влайко Вешович. Он волнуется, руку с револьвером сводит судорога, а все тело бьет мелкая дрожь. «Помоги, Господи, помоги, Господи», — повторяет он молитву святого Савы. Наконец появляется особа, которую он поджидает.
— Простите, вы Мило Дожич? — спрашивает он.
— Да, я Мило Дожич, — отвечает тот, не подозревая, с кем он говорит.
Сава поднимает револьвер и убивает Дожича. Его арестовывают и приговаривают к многолетней каторге, но цепочку мести продолжают ковать другие. Потому что смерть спит очень мало, а отдохнув, продолжает свое бесконечное дело. Равно как и первоначальное преступление, если оно только бывает первоначальным, так и месть.
Во всей этой истории только Алоиз Зайфрид ни во что не замешан. Как и все несербское население Сараево, он проводит бессонные ночи, запершись в хижине, пытаясь определить, чьи это шаги, или они ему только почудились. Незнакомец, сарайлия, который ждал перед гостиницей мстителей, расскажет ему обо всем только год спустя, когда его выпустят из следственной тюрьмы. Сам же Зайфрид унесет эту тайну с собой в могилу, не поведав о ней даже своему сыну Отто.
57
Нет у меня ничего общего с событиями, которые разыгрываются вокруг меня. Одни уходят, другие приходят, что это значит в моей жизни? Кто-то, может, и скажет, что это значит, ну и пусть его, мне ему перечить ни к чему. Но для кого-то это значит многое, большие перемены. Отец говорил мне:
— Это переворот. Сорок лет кто-то здесь кое-что делал, а теперь должен уйти. Турки были четыреста лет, и тоже ушли. Кто-то остался, кто-то ушел. Многих я видел, что уходили, осыпаемые ругательствами, хотя другой работы они нигде не могли найти. Так и с нами теперь будет. Что нам с тобой делать, а? Давай останемся, и будь что будет.
Даже несмотря на данные им объяснения, я не понимал, почему он решил остаться. То, что он говорил, могло относиться и к нам, но вовсе не обязательно.
— Уйти всегда можно, пока голова на плечах. Как ты думаешь, Отто, сколько судей в этой стране?
Он редко обращался ко мне по имени. Каждый раз, когда он называл меня так, сердце мое начинало радостно колотиться, как у ребенка, удостоившегося похвалы матери.
— Много их. Многократно больше людей приговорили они к смерти только за три военных года. И что теперь с ними, дорогой мой, а? Расстрелять, повесить? Как ты думаешь, если их приговорят к смертной казни, кто их вешать станет? Я или этот кретин Маузнер? Или молодой Харт, у которого мозг величиной с грецкий орех? И если мне скажут: Зайфрид, повесь их — я это сделаю.
Я знал его страхи и его мысли в те дни и в те ночи.
Ожидая новую власть, новую армию — оккупационную или освободительную, кто бы мог точно сказать? — мой отец, Алоиз Зайфрид, переживает неизвестность, которую, наверное, переживают те, кто не знает, помилуют ли его или повесят. Он чувствует остановившееся время, ощущает лихорадку этого времени как дрожь огромного тела, очертания которого он не видит, но ощущает его как частицу самого себя. Он был и оставался частицей этого тела, этого чудовища, которого эти новые или забьют насмерть, или оставят подыхать своей смертью. Когда сюда входили нынешние, чудовище было оттоманским в чалме, драконом, которого следовало убить. И они убили его. Дракона сменил змей. А теперь и этот змей превратился в Горыныча, которому поотрубали головы. Или еще не до самого конца, но это вопрос дней.