Немало их, таких, вот моряков и бывших сухопутных солдат-инвалидов, слонялось в те дни по израненным улицам Ленинграда. Суетились на толкучках и при рынках, беспробудно пили; охмелев, нещадно дрались, пускали в ход и костыли. Хрипло ругались и кричали всякому, кто пытался их урезонить:
— Ты бы не здесь давал! Ты бы там давал!..
И посылали вдогонку отборный мат.
В те дни и в самом деле казалось, что уже никогда не избавиться этим искалеченным душам от их беды. С обидой и беспричинной злобой поглядывали они на тех, кто вернулся с войны целым. Словно и те были в чем-то виноваты.
В квартире он поднимался последним.
В десять, а то и в одиннадцатом часу распахивалась дверь из ближайшей к черному ходу комнаты. В кухне появлялся по пояс голый Алексей. Он был одет в лоснящийся от времени матросский полуклеш. Бахрома снизу над ботинками тщательно подстрижена. Похрамывая, чуть раскачиваясь, шел к раковине и отворачивал кран в полную силу. Кран в квартире зимой никогда не заворачивали до конца. Завернуть кран в морозы — значило поставить жильцов под угрозу остаться без воды. О том всякому, кто подходил к раковине, напоминала краткая надпись на прибитой к стене картонке. Не закрывать кран было, кажется, единственным квартирным правилом, которое выполнял Алексей.
Отвернув кран до предела, Алексей начинал мыться. Брызги летели во все стороны. Мокрыми становились стена и пол вокруг раковины. Мылся старательно, долго и отчаянно. Мылился первым попавшимся под руку мылом, если его кто-нибудь неосторожно оставлял. Не было мыла — мылся и так, но тогда еще дольше. Шея и лицо его при этом сперва розовели, а затем становились пунцовыми. Мускулы на лопатках словно совершали какой-то сложный танец. Татуировка — меч, разбивающий фашистскую свастику, — густо синела на правом предплечье. Потом он прикручивал кран, запрокидывал голову назад и, широко расставив ноги, с силой приглаживал назад волосы, почти черного от воды цвета.
Если в эту минуту в кухне кому-нибудь случалось быть, с Алексеем здоровались, и он ответно кивал на приветствие. С утра он бывал тихим. Однако сам предпочитал находиться на кухне в одиночестве и, когда его заставали моющимся, сокращал процедуру, чтобы поскорей убраться в свою комнату.
Проходило немного времени, и квартира наполнялась звуками баяна. Мелодии одна за другой обрывались так же внезапно, как и начинались. То ли проверяя репертуар, то ли разминаясь, Алексей добрый час испытывал терпение соседей, нещадно гоняя свой проверенный инструмент.
Вдоволь наигравшись для души, он уходил из дому. Во втором часу пополудни покидал квартиру с черного хода. С парадной ходить не любил. Тот, кто в эти минуты находился в квартире, слышал, как сперва затихал баян, потом доносились тяжелые шаги и звук захлопнувшейся двери на лестницу.
Хромая, он спускался вниз. Причесанный и чистый, в застегнутом до горла бушлате, с баяном на плече, проходил двор и терялся в тени тоннеля. На улице сворачивал вправо и шел в сторону от Невского.
Так было каждый день. Куда уходил Алексей, в квартире не знали. Да никто его о том и не спрашивал.
А шел он в пивную-полуподвал в Кузнечном переулке. Там его ждали. Приходил туда, как на работу.
Началось это вскоре после того, как распрощался с заводом. В квартире Алексей скучал. От скуки однажды и забрел с баяном в пивную на Кузнечном. Мраморные столики, оставшиеся с довоенного времени, были почти все свободны. Алексей уселся в углу в одиночестве. Заказал водки и пива. Закуски не брал. Чтобы получить закуску, надо было вырезать талон из продовольственной карточки, а карточка у него была давно "съедена". Выпив, вынул из футляра баян, стал негромко играть песню за песней. Играл для себя, задумчиво и печально. Белели кнопки баяна, в такт музыке раскачивалась эмблема морского электрика — красные потускневшие молнии в кругу — на рукаве бушлата. Какая-то подвыпившая личность с висячими усами, в поношенной офицерской шинели без погон, подсела к столику со своей недопитой кружкой пива.
Алексей не обращал внимания. Хочет — пусть сидит.
— Ах, хорошо играешь, морячок. Переливчато играешь, — сказала личность, дотянув из своей кружки. — До души доходит… А ну, можешь "Раскинулось море широко"?
И заказал водки и пива себе и музыканту.
Лешка сверкнул глазами в его сторону, хотел было обидеться и послать усатого подальше, да раздумал — черт с ним, пусть заказывает. Вместо того чтобы отказаться, потребовал закуски. Усач кивнул и опять крикнул официанта.
Так начал он карьеру пивного музыканта. Зашел в пивную и на следующий день, да и зачастил. Садился всегда в одно и то же место — в углу, в стороне от буфета. Если баянист запаздывал, стул его не занимали. Буфетчик предупреждал — место музыкантское. В пивной люд собирался все один и тот же. У Алексея появились постоянные слушатели и почитатели его таланта. Часто играл по заказу, играл что хотели. Если не знал мелодии, быстро подбирал на слух по напетому. Денег не брал. Когда новичок, не знавший неизменного правила, сулил денег, Алексей прекращал музыку и обрывал оплошавшего:
— Ты что?! Кто я тебе?.. Хочешь, можешь поставить, — и обескураженный любитель музыки спешил к стойке исправить ошибку.
К вечеру от этих подношений он напивался. Напивался, тяжелел и начинал громко жаловаться кому придется:
— Списали меня. Все… Вчистую… Судьба. Ты, может, думаешь, я спекулянт какой?.. Я старшина-электрик второй статьи, вот кто я. Понял, дурочка безмозглая?
Потом, привстав, с презрением окидывал переполненную к концу дня пивную и громко задирал:
— Кто тут еще второй статьи электрик, ну, кто?
Пьяный, теперь уже в бушлате нараспашку, шел домой. Шел всегда без чужой помощи, достаточно твердо, чтобы добраться до дому. Шел, всю дорогу кого-то ругая, кому-то обещая "припомнить". Порой останавливался возле дежурных дворников. Изливал им свои обиды. С ним не связывались. Если он задирал, миролюбиво говорили:
— Иди, иди, морячок, домой, не шуми зря…
И Алексей смирел. То, что его признавали моряком, смягчало злость.
Каждое утро, просыпаясь с головной болью, будто удивлялся, как попал сюда. Видел почерневший по углам от времени потолок и давным-давно выцветшие обои с пятнами от висевших когда-то картинок. По этим пятнам можно было догадаться — обои были в цветочках.
Комната, в которой поселился Алексей, прежде принадлежала одинокой старухе. Жила она здесь невесть с каких времен, во всяком случае раньше всех других соседей до квартире. Была тут когда-то не то хозяйкой, не то барской прислугой. Толком этого никто не знал. Старухи не стало первой блокадной весной. Родственников не отыскалось, и все ее небогатое имущество сделалось ничьим.
Ко времени, когда сюда водворился Алексей, в комнате оставались железная кровать с витиеватыми спинками, с высоченным матрасом, пузатый, поеденный жучком комод с навсегда сохранившимся запахом нафталина и странное сооружение — старинное просиженное кресло.
На голой стене против кровати грубо вырисовывались косяки двери в соседнюю комнату. Обои на дверях потрескались и отстали от стены. Из соседнего помещения, где также долго никто не жил, тянуло холодом. Морозный ветер проникал к Алексею и через кое-как заделанное окно.
Через запыленные стекла окна, которое выходило во двор — тусклый колодец, — не виделось ничего, кроме стены с проплешинами обвалившейся штукатурки и подслеповатыми на ней окнами, которые по вечерам вспыхивали робким светом. Ниже второго этажа из стены торчала побитая временем лошадиная голова. Зачем она тут, Алексей не понимал. Обшарпанная голова печально поглядывала в окна его комнаты, словно разделяя с ним тоску холодного одиночества.
Ордер на кубометр дров, полученный в день прописки, загнал в тот же час и теперь согревался, сжигая толстенные и совершенно непонятные ему, скорее всего немецкие книги, сваленные в угол, — также бесхозное старушечье наследство. Остались от нее книги и русские, в большинстве — классики. Русские книги Алексей не жег. Проснувшись утром, читал в постели до тех пор, пока не отступала похмельная головная боль.