Предыдущие полтысячелетия Запад обладал неоспоримым преимуществом. Разрыв в доходах Запада и Китая начал проявляться уже после 1600 года и расширялся по крайней мере до конца 70-х годов XX века. С тех пор он удивительно быстро сокращается. Финансовый кризис побуждает меня сформулировать вопрос: есть ли предел могуществу Запада?
Теперь поговорим о методологии истории. (Нетерпеливые читатели могут перейти прямо к “Введению”.) У меня твердое впечатление, что наши современники мало обращаются к покойникам. Я гляжу, как растут трое моих детей, и мне кажется, что они знают историю хуже, чем я в их возрасте, – но не потому, что у них плохие учителя, а из-за плохих учебников и еще худших экзаменов. Когда я наблюдал за течением финансового кризиса, я понял, что это тенденция: лишь горстка сотрудников западных банков и министерств финансов имеет сравнительно ясное представление о Великой депрессии (1929–1933). Уже около 30 лет в западных школах и университетах дают гуманитарное образование, не предполагающее знания истории. Школьники и студенты изучают “модули”, а не исторический нарратив, тем более не хронологию. Их учат шаблонному анализу выдержек из документов, а не умению читать много и быстро. От них ждут сочувствия к воображаемым римским центурионам или жертвам Холокоста, а не рассуждений о том, почему и как те попали в соответствующие обстоятельства. Сценарист “Любителей истории” (The History Boys) Алан Беннетт предложил “трилемму”: следует ли преподавать историю методом рассуждений от противного, или связывать ее с Истиной и Красотой прошлого, или представлять ее просто как “одну херню, случавшуюся за другой”? Беннетт, очевидно, не понимал, что нынешним школьникам предлагают из вышеупомянутого в лучшем случае разрозненный набор этой самой “херни”.
Прежний президент университета, в котором я преподавал, однажды признался, что, когда он был студентом Массачусетского технологического института, мать попросила его записаться по крайней мере на один курс истории. Блестящий молодой экономист ответил, что сильнее интересуется будущим. Теперь он понимает, что это иллюзия. Нет “будущего” – есть лишь “будущие”. Существуют различные интерпретации истории, и ни одна из них не является единственно верной. А вот прошлое у нас одно, и без него невозможно понять настоящее, а также будущее. Тому есть две причины. Во-первых, нынешнее население мира составляет около 7 % когда-либо живших на планете людей. Иными словами, мертвые превосходят живых в пропорции 14: 1, и опасно игнорировать их опыт. Во-вторых, прошлое – единственный надежный источник знаний о мимолетном настоящем и многочисленных сценариях будущего, лишь один из которых реализуется. История – не только то, как мы изучаем прошлое, но и то, как мы изучаем само время.
Историки – не ученые. Они не могут (и не должны даже пытаться) выводить универсальные законы социальной или политической “физики”, обладающие надежной предсказательной силой. Почему? Да потому, что нет возможности повторить многотысячелетний “эксперимент” человечества. “Частицы” в этом громадном эксперименте обладают сознанием, притом подверженном когнитивному искажению, то есть их поведение предсказать труднее, чем поведение неодушевленных подвижных частиц. Среди странностей жизни есть и такая: люди со временем научились почти инстинктивно учитывать свой опыт. Их поведение адаптивно. Мы не блуждаем беспорядочно, а идем проторенной дорогой, и то, с чем мы столкнулись прежде, определяет наш выбор в будущем, когда мы оказываемся на развилке. Это происходит снова и снова.
А что могут историки? Во-первых, подражая обществоведам и полагаясь на количественные данные, они могут вывести “общие законы”, которые, согласно Карлу Гемпелю, объясняют большинство исторических событий (например, если место демократического лидера занимает диктатор, то увеличивается вероятность того, что данная страна развяжет войну). Или же историк может “общаться с мертвыми”, реконструируя их опыт так, как описал великий оксфордский философ Робин Дж. Коллингвуд в своей “Автобиографии” (1939). Два указанных метода исторического познания позволяют нам превращать реликты прошлого в историю: совокупность знаний и интерпретацию, ретроспективно упорядочивающую и объясняющую ситуации, в которые попадал человек. Любое серьезное прогностическое высказывание, в справедливости которого мы можем убедиться на опыте, неявно или явно основано на одном из этих двух (или обоих сразу) исторических методах. В противном случае его следует поставить в один ряд с гороскопом в утренней газете.
Коллингвуд, после бойни Первой мировой войны разочаровавшийся в естествознании и психологии, желал создать историю нового типа. Он отверг метод “ножниц и клея”, при котором автор лишь повторяет “в различной аранжировке, пользуясь декорами разных стилей, то, что сказано до него другими”. Ход мысли Коллингвуда достоин реконструкции[3].
а) “Прошлое, которое изучает историк, является не мертвым прошлым, а прошлым, в некотором смысле все еще живущим в настоящем” в форме следов (документов и артефактов).
б) “Вся история представляет собой историю мысли” в том смысле, что объекты, если не может быть установлено их назначение, не могут служить историческими свидетельствами.
в) Реконструкция требует прыжка сквозь время: “Историческое знание – воспроизведение в уме историка мысли, историю которой он изучает”.
г) При этом “историческое знание – это воспроизведение прошлой мысли, окруженной оболочкой и данной в контексте мыслей настоящего. Они, противореча ей, удерживают ее в плоскости, отличной от их собственной”.
д) Историк “может принести очень большую пользу неисторику, как хорошо обученный лесник невежественному путнику.
Здесь ничего нет, кроме деревьев и травы’, – думает путник, и продолжает идти. ‘Взгляни-ка, – говорит лесник, – там в зарослях тигр’”. Другими словами, история предлагает нечто “совершенно отличное от [научных] правил, а именно внутреннее проникновение в явление”.
е) Истинная функция исторического “внутреннего проникновения в явление” заключается в том, чтобы “говорить людям о настоящем постольку, поскольку прошлое, очевидный предмет истории, скрыто в настоящем и представляет собой его часть, не сразу заметную для нетренированного глаза”.
ж) Что касается выбора нами предмета исторического исследования, то Коллингвуд считает, что нет ничего плохого в том, что его современник из Кембриджа Герберт Баттерфилд осудил как “озабоченность настоящим”: истинные “исторические проблемы связаны с практическими проблемами. Мы изучаем историю для того, чтобы нам стала ясней та ситуация, в которой нам предстоит действовать. Следовательно, плоскость, где, в конечном счете, возникают все проблемы, оказывается плоскостью ‘реальной’ жизни, а история – это та плоскость, на которую они проецируются для своего решения”.
Коллингвуд – знаток и археологии, и философии, решительный противник политики умиротворения [Гитлера] и ненавистник “Дейли мейл”[4], – много лет был моим поводырем. Но никогда я не нуждался в его руководстве так остро, как во время сочинения этой книги. Ведь вопрос о причинах краха цивилизаций слишком важен, чтобы оставлять его мастерам “ножниц и клея”. Это практическая проблема нашего времени, и я хочу, чтобы моя книга стала справочником лесника: ведь в этих зарослях множество тигров.
Реконструируя мысль прошлого, я старался помнить то, о чем склонны забывать люди, плохо знающие историю: большинство наших предшественников умерли молодыми либо ждали, что умрут молодыми, а те, кто прожил дольше, не раз теряли любимых. Мой любимый поэт Джон Донн, гений эпохи Якова I, прожил 59 лет (на 13 лет больше, чем мне сейчас). Адвокат, член парламента и (после отречения от католической веры) англиканский священник, Донн по любви (и тайно) женился на племяннице лорда-хранителя королевской печати Томаса Эджертона, чьим секретарем состоял. И после того, как тайна была раскрыта, потерял эту должность[5]. За 16 лет жизни в нищете Анна Донн родила 12 детей (трое – Фрэнсис, Николас и Мэри – умерли, не достигнув возраста 10 лет) и умерла родами (последний, двенадцатый, ребенок родился мертвым). После того, как умерла Люси, любимая дочь поэта, а сам он едва не последовал за нею в могилу, Донн написал “Обращения к Господу в час нужды и бедствий” (1624): “Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он звонит и по тебе”[6]. Три года спустя смерть близкого друга вдохновила Донна на сочинение “Вечерни в день Св. Люции, самый короткий день в году”: