Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Если барин без цепочки,
Ето значит без часов.

Я сделал несколько шагов к окну и увидел самого певца, приседающего на каждом шагу, упершего глаза в небо, раздвинувшего локти во всю возможную ширь, гармонь так и ходила у него в руках. А за ним человек восемь мальчишек неопределенного возраста, бегут, забегают вперед, колесом ходят, хохочут…

Дрожь прошла по мне от этой цепочки и этих часов. Песня уже подходила под самые наши окна; гармонь (и откуда такое получиться может?) выщипывала, вытягивала, выматывала, выбрякивала, выхлестывала, вытеребливала, выкостыливала и выверстывала такие, простите, нотки, ну прямо что-нибудь особенное.

И вот тут я не выдержал, перестал моменту соответствовать, то есть покойнику и выносу его. Тут нечаянно, кто его знает как, передернул я то есть в такт плечами. Мария Федоровна не заметила этого. Она, как было сказано, прилаживала вуаль. Она так была занята, что совершенно машинктивно, с булавкой во рту вдруг подпела три нотки и сейчас же умолкла, а затем, положив шляпку на комод и сказавши тихонько тра-ля-ля, сделала два маленьких шажка вбок, пригнув при этом голову к плечу.

Я переступил ногами, Мария Федоровна оглянулась, видимо, разбирало и ее, а впрочем, кого больше разбирало, неизвестно. Она вдруг протянула мне обе руки, и мы сперва потоптались на месте, поймав музыку ногами, потоптались между комодом и швейной машинкой, а потом понеслись полькой по комнате заодно с гармонью:

Если барыня в корсете,
Ето значит без грудей.

Внезапно музыка оборвалась: городовой на углу прекратил ее. Мы остановились, все держась друг за друга. Не удержавшись, упала Мария Федоровна мне на руки, я испугался, голова моя пошла кругом; я распахнул дверь и вытащил, жену то есть, в зал, на первое место, впереди всех тетушек. Начиналась лития.

Щов замолк, и я увидел, как глаза его так и скосились в ту же сторону, что и мои; там из круга, ставшего за это время многолюднее и шире, вышло видение: носик — пуговкой, шляпа уже несколько фик-фок. А за ней местный лев увивается, сумку ее кожаную несет и цветочек с себя отшпиливает.

Щов кепку сдвинул с затылка и вскочил:

— Должен идти. Обязан. Никак невозможно этого допустить.

Он бросился за ними сквозь площадь. Барабан бил и рвал душу.

И стал я потихоньку припоминать свое собственное несоответственное поведение, когда вот так, или почти так, пускался я в пляс не вовремя, сколько раз ходил с шестерки, когда надо было ходить с туза. Сколько раз смеялся не вовремя и был пьян среди трезвых. Или хотел домой к маме, когда надо было в поход идти. Кто только не испытывал подобной дряни! Конечно, я не говорю об иностранно подданных — те, разумеется, всегда всё вовремя делают.

И вот прямо напротив меня, собственно, у входа в отель «Каприз», останавливается Петрушина машина. Вылезают из нее Семен Николаевич Козлобабин, коммерсант, и слабогрудый брат его, приезжий, на вид лет пятидесяти, в темной рубашке, без всякого галстука, в картузе забытого фасона и с серьгой в ухе. Петруша мой подушку из автомобиля вытаскивает: всего багажу у слабогрудого Козлобабина — подушка в ремнях да кулич в газете. Озирается слабогрудый по сторонам, барабана немножко пугается и за Петрушей следит, как бы Петруша, значит, его кулич не упер. Семен Николаевич берет его под локоть и говорит:

— Не пугайся, Коля, барабана, это у нас тут Национальный праздник: взятие Бастилии, ты, конечно, еще лучше меня знаешь, что когда произошло в этих рамках истории. Тебе, дорогой, необходимо что-нибудь с дороги выпить, пропустить рюмочку или залить за воротник стаканчик чего-нибудь жизнерадостного. Петр Иванович пронесет твои вещи прямо в номер, ему мадам покажет. Тут нас все очень знают и уважают, тут тебе как будто стесняться нечего.

Подходит Семен Николаевич, коммерсант, к моему столику, знакомит меня с братом, рекомендует. Садятся они и продолжают свой братский разговор:

— Так вот приехал ты, значит, к нам, вырвался, так сказать… А мои, понимаешь, на дачу выехали, так что я сейчас один. У меня тут, знаешь, дела, мне выехать никак невозможно. Ну да это тебе неинтересно; расскажи лучше, как Миша, жив? А Анна Петровна? Куроедовы где? Целы?

— Целы.

— Марусю не видел перед отъездом? С Дона писем не получал? Там ребята небось уже в школу ходят?

— Ходят.

Сидит слабогрудый Козлобабин, и по всему ясно — барабан слушает, кругом себя смотрит, и дивится, и волнуется немножко. Подходит Петруша, наклоняется ко мне:

— Последил?

— Последил. Пошли вдвоем, а Щов за ними погнался. Не было бы драки. Я на твоем месте сыграл бы пас.

Петруша закусил губу, сел и тоже стал братский разговор слушать.

Собственно, я врать не хочу, никакого разговора у них не было. Козлобабин, коммерсант, то спрашивал брата о самых различных людях, то потчевал его ликерцами, то пояснял свое собственное материальное положение. Брат же сидел неподвижно и молча, только иногда вздрагивал и словно настораживался. Он то смотрел на нас с Петрушей, будто оторваться не мог, то озирался на все шумнее веселившихся людей кругом, на танцующих, на смотрящих, на обнимающихся, на гоняющихся друг за другом китайцев, на изящных, грудастых и любезных девушек из колбасной, молочной и булочной.

На дальнем углу, где тоже было небольшое кафе, которое мы усердно старались не посещать, объявились свои собственные музыканты, запиликала скрипка, загудел контрабас и медью поплыла на нас труба оттуда — насколько я понимаю в музыке, два оркестра играли одновременно совершенно разное.

И странное что-то начало происходить со слабогрудым козлобабинским братом, он стал ежиться и наклоняться над рюмкой, руки под столом спрятал и покраснел. И вдруг мы увидели: слеза пошла у него из глаз колесить по щеке. Даже странно.

Коммерсант Семен Николаевич на полуслове оборвал родственную речь, приезжий смутился, вытянул из кармана платок — долго его вытягивал. Платок от железной дороги выглядел грязным.

— Да ты что, да ты никак плачешь, а? — спросил Семен Николаевич.

Приезжий виновато поднял на нас с Петрушей глаза.

— Да чего ты? Гляди, музыка играет, люди веселятся, сегодня праздник тут. Танцуют. О чем ты?

Приезжий стал смотреть себе в колени, и вторая слеза поползла у него по другой щеке.

— Простите, товарищи, — сказал он тихо. — Извиняюсь.

Петруша покраснел и заерзал на стуле:

— Покорно прошу товарищей в покое оставить, крайные элементы наши услышать могут и скандал устроить.

Приезжий прикрыл лицо рукой, руки у него от путешествия тоже были не такие, с какими к заутрени ходят. Ногти тоже.

Семен Николаевич смутился:

— Да ты что же странный какой-то, Коля! Чем тебя утешить, не знаю.

Я подвигал блюдцем.

— Может быть, любимый предмет дома оставили?

Слабогрудый брат Козлобабина не двинулся.

— Может, в дороге потеряли что?

— Или у вас с дороги что болит?

— Может, жалеете, что потратились?

Приезжий молчал, закрыв лицо руками. Неловко становилось на него смотреть. Петруша не унимался:

— Может быть, вам этот самый Национальный праздник не по вкусу?

— Может, вам жалко, что в Москве так не пляшут?

— Или там каждый день пляшут, а у нас раз в год, и вы нас жалеете?

Он все сидел не шевелясь и не отвечая на вопросы, а на столике почему-то стала тихонько дрожать его рюмка. Невозможно было понять причину этого полного несоответствия.

Все-таки было ему немало лет, и был он брат Семена Николаевича Козлобабина, человека с достатком, у которого жена и дочь на дачу выехать ухитрились. Был он человек приезжий, а у нас был праздник на нашей площади, где одни гуляли под ручку с девушками из колбасной, а другие — с девушками из булочной. И вот соответствия между его настроением и настроением танцующих вальс как-то совсем не было заметно.

8
{"b":"564325","o":1}