Стояла осенняя, дождливая, холодная, ветреная, сырая и скучная погода — так начал я. Неба на сей раз вовсе не было, то есть оно, несомненно, где-то было, высоко-высоко, например подле других планет, или далеко-далеко, ну хоть бы, скажем, в Орле или Казани. В Париже неба не было, были тучи. Густо шли они над нашими забубёнными головушками, попадались нам то и дело на глаза. Много было туч, больше чем надо. А на душе было бог знает как одиноко.
Александр Евграфович Барабанов вышел из вокзала на площадь, и сердце его забилось кто его знает отчего. Всего тут было понемножку: и надежды, и одинокость, и предчувствия, и безденежье, и никак не первая молодость. Всего тут было слегка нанизано, оттого и забилось сердце. Александр Евграфович постоял немного у вокзального выхода, вид у него был такой, словно он коротко Богу молится. На самом деле ему пришла в голову совершенно бесполезная, бессовестно глупая мысль: а что, думал он, как с этого самого парижского вокзала осенним, и сырым, и вредным для ревматиков ветром втянет меня обратно через вокзальный порог, да в поезд, да пойдет носить по всем моим прежним дорогам, по городу Тионвиллю (оттуда он приехал), по Льежу, Ужгороду, Белграду, Александрии, Принцевым островам, по кораблям, поездам, дорогам и рекам? А что, если окажусь я сам-друг с вошью на нижней палубе английского парохода, да как пришвартуемся мы, в качестве последнего этапа странствия, к одесским берегам? (Оттуда все и началось.) Вся эта непростительная мысль мелькнула в барабановской голове мигом и мигом пропала.
И Александр Евграфович двинулся не в обратном направлении, а все опять-таки вперед. И как это, вообще говоря, человека ноги носят?
Он сошел с лестницы, удивился количеству газет в газетной будке и обратил внимание на цветочный магазин, по левую руку, если идти к стоянке трамвая. Трамваи шли и шли мимо него без всяких объяснений. Тогда он засунул руки в карманы.
Левой рукой он что-то придержал с левого боку, там что-то такое трепыхнулось и затихло; правой рукой он нащупал бумажку, перечел назубок известный адрес, но уже как-то по-новому, по-свежему, не так, как читал до сих пор. До сих пор читал он его платонически: вот она улица, вот номер, а вот и трамвай, для них указанный. Сейчас он вплотную был у самого этого трамвая, а пройдет время — вплотную подступят к нему и улица, и дом, и…
Трамвай с Александром Евграфовичем со свистом, звоном и грохотом пустился в путь.
Что за город Париж! Никакого он участия не примет в приезжем человеке! Будь ты семи пядей во лбу, несутся мимо тебя люди, ни один не оглянется. Может, тебе весь мир обнять хочется, никому до этого дела нет, может, тебе, как одному известному мальчику, лиса все внутренности выела, так с лисой и сиди, никто не поинтересуется. Не то что, говорю я, в Орле или Казани. И приезжие наши без остатка в таких случаях на две категории разделяются: одни говорят себе (помню, я был таким): и не надо, коли не хотите, и я не стану глазеть на вас, ну вас к лешему, хоть вы и красивы, и знамениты, и черт знает как величественны. И действительно — не смотришь на него час-другой с дороги или до самого вечера крепишься характером, волю упражняешь. Другие же, привыкнув за свои путешествия ко всяческим унижениям, так и пялят на него глаза — ничего, что Париж тебя невниманием в грязь втаптывает, наше дело маленькое, наше дело столицей мира любоваться, если довелось нам ее, вот подите же, посетить проездом. Ее, а не остров Тристан Дакунья.
Александр Евграфович не только любовался Парижем, пялил, как сказано, глаза на все, начиная с домов, увешанных вывесками, и кончая ногтем кондукторова мизинца, он с сочувствием взвешивал в мыслях каждую городскую изящную деталь, каждый прыщичек на городской физиономии. Выйдя из трамвая, он расспросил про дальнейшую дорогу и пошел уже пешком и долго стоял на одном перекрестке (известно каком), любуясь на подвешенную железную дорогу, подвешенную на каменных подпорках посреди улицы. И странные мысли проносились у него в голове. Коммерческие.
Он пришел по адресу в большой богатый дом. Швейцариха ввела его в лифт, нажала кнопку. Узкие дверцы хлопнули его несколько раз по носу и пальцам. «Ишь ты, двери-то кусаются», — подумал он. Выходя, он опять получил по шее. Он отправил машину вниз, а сам постоял с минутку на площадке. И новые мысли опять полезли ему в голову. И опять коммерческие.
Он вошел, придерживая в левом кармане то, что трепыхалось там давеча и теперь затихло. Его попросили обождать. Он с достоинством уселся, попросил стакан воды. Ему принесли воду, он церемонно отпил глоток и вернул стакан. Он старался услышать, кто говорит в соседней комнате, кто именно? Не слышится ли там голос девочки лет четырнадцати (да, уже полных четырнадцать лет, смотри пожалуйста, как бежит время!). Девочки Любочки не слышно ли голоса?
В комнату вошел барин. Это был деловик, деляга, по всему видать — высокого полета птица, с чистыми-чистыми, очень чистыми руками, бритый, аккуратный, такой, словно никуда никогда из великолепного города не выезжал да тут и родился.
— Здравствуйте, Павел Петрович, — сказал Александр Евграфович, вставая в струнку. — Здравствуйте. Перед вами находится Барабанов.
Павел Петрович протянул обе руки и дотронулся до плеч Александра Евграфовича.
— А! Барабанов! Очень рад. Рад. Очень, очень рад. Поджидал вас все время.
Оба сели к столу. Бумаг на столе было видимо-невидимо, и телефон стоял тут же, и русские счеты, и пишущая машинка, вру! две пишущие машинки. И подле чернильницы — цветочек в стакане.
Александр Евграфович спросил почтительно:
— Здоровы ли, Павел Петрович? Марья Даниловна как? Мамаша?
— Все здоровы и целы, живем, не голодаем. А вы как?
— Мы слава богу. А Любочка?
— И Любочка… О вашем деле раздумывал все эти дни. Интересное дело.
— Не получая ответа на письмо и думая ускорить, сам решил двинуться, Павел Петрович. Сегодня утром из провинции прибыл, специально побеседовать с вами. Вот и Любочке привез…
— Сегодня утром? И сразу ко мне? Очень с вашей стороны энергично. Давайте поговорим.
— Вот Любочке я привез…
— И Любочка здорова, мерси. Учится, первая ученица в школе, молодец. Так как же, обмозгуем, что и как, и вместе кусочек хлеба с маслом заработаем.
Барабанов сосредоточил мысли, пошевелил пальцами и затих.
— Мне лично, Павел Петрович, комиссии не надобно, только то, что найдете нужным. Мне бы вместо комиссии патентик один пристроить.
— Ваше изобретение?
— Мое. Ходы и выходы вы все знаете, умеете всякое дело начать и кончить. Мне вместо комиссии патентик на изобретение получить, судьба моя через это устроится.
— Хорошо, это мы сделаем, это не трудно. Вы что же, прямо дельцом настоящим стали?
— Что вы! Разве станешь так просто? Это все от досуга. Мысль работает непрестанно, даже утомляешься, голова устает. Вот и сейчас, идя к вам, уже кое-что в мозгах мелькнуло: об использовании, например, свободного пространства между подпорками городской железной дороги. Можно бы, например, у городского управления концессийку взять на устройство там гаража, или бань, или торговли, пропадает пространство, это при современной-то скученности! Или вот еще лифтные дверцы: несовершенное устройство!
— Потихоньку, потихоньку! — закричал Павел Петрович. — Для начала расскажите мне все, что знаете о том, о первом деле, о котором писали. О закорючках.
Барабанов приставил одну ногу к другой.
— Как писал я вам, Павел Петрович, работали мы по уборке военной проволоки в бывшей фронтовой полосе. Ну работали месяц, работали два, даже свыклись с этой проволокой, даже лучшего не желали. Тогда перевели нас снаряды убирать — всё по тому же старому контракту. Ну мы и с этим примирились. Нельзя, конечно, сказать, чтобы мы полюбили снаряды, как родных детей, однако не жаловались, и вот пришла мне с месяц назад одна коммерческая мысль: с кем было поделиться? Один вы можете знать, как такие дела начать и кончить.