Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Теперь то же самое ужасающее преступление этой зимы относят не к руководителям политики, а к «головотяпам». А такие люди, как Тихонов, Базаров, Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей… Для них, высших бар марксизма, головотяпами являются уже и Сталины… Их вера, опорный пункт — разум и наука. Эти филистеры и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского «разума» и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками «головотяпства».

Заканчивает свою запись Пришвин несколько неожиданно. Заметив, что поименованные лица презирают существующее правительство, но сидят около него и ничего другого не желают, Пришвин заключает: «Вот Есенин повесился и тем спас многих поэтов: стали бояться их трогать».

Выходит, для того, чтобы не «трогали» других, кому-то, в поучение начальству, необходимо было покончить с собой?..

Запись Пришвина — болевая, честная, основанная на повседневных наблюдениях над тем, что происходило в деревне. Но его упреки Горькому и другим можно принять все же не на сто процентов — и вот почему. Если уже поднимается вопрос о личной ответственности литератора за происходящее в стране, то ведь этот вопрос в той или иной мере относится и к автору дневниковой записи. А открой мы том переписки Горького и Пришвина, и следов не найдем в ней подобных настроений: «Дорогой Алексей Максимович! Приветствую вас и жду хорошего, свойственного всему вашему прошлому, заступничества в деле искусства даже и в то время, когда людям не до него» (выделено мною. — В.Б.). И т. д.

Горький и Пришвин состояли в переписке с 1911 года. Никто с такой глубиной не раскрыл философский смысл творчества Пришвина, как это сделал Горький. Так почему же Пришвин не поделился своими болями и сомнениями со старшим собратом по перу? Видимо, опасался, что его суждения могут прийтись тому не по сердцу… Скажем прямо, позиция не оптимальная.

Но дело в конце концов в самом Горьком. Мы до сих пор толком не представляем, в какой мере он знал о реальных процессах, протекавших в деревне. Но не в «деревне» вообще, не в «колхозе», а в конкретном крестьянском дворе, в душе вот этого хозяина вот этого двора, именно вот этого Сидора Кузьмича…

Мог ли он получить такое знание, окруженный со всех сторон сопровождающими лицами?

Очень ценные материалы на этот счет содержат воспоминания П. Мороза. В 1929 году ему было поручено сопровождать Горького во время поездок по Крыму, и он имел возможность много беседовать с писателем. Позднее мемуары Мороза были опубликованы в эмигрантской печати.

Когда по радио сообщили о приезде Горького и просили земляков достойно встретить великого писателя, никто не мог предполагать, какой действительно бурный поток писем устремится к нему. А большую часть этой «приветственной» корреспонденции составят просьбы и мольбы о помощи против насилия и произвола.

Знакомясь с Морозом в кабинете первого секретаря Крымского крайкома А. Андреева, Горький испытал естественное желание получше узнать, что за человек «приставлен» к нему (он уже достаточно хорошо осознавал, к какой организации принадлежали лица, сопровождавшие его постоянно).

Бывший начальник военно-бронетанковых сил на Юго-Западном фронте в 1920 году, Мороз получил назначение руководителя «Севгрэсстроя» под Севастополем. Присмотревшись немного к новому знакомому, Горький неожиданно спросил его как-то, когда они остались наедине:

— А молчать вы умеете, когда надо?

— Научили, — мрачновато ответил собеседник. — Молчу уже вот седьмой год.

— Это замечательно! И где же научили?

— Сначала на Лубянке, потом в Читинской каторжной, под начальством Губельмана, брата Ярославского.

С готовностью подхватывая нить разговора, Горький решил узнать, а много ли вообще в стране молчальников-то…

Собеседник сник. Ушел в себя. Одно дело — беседа о твоих делах и судьбе, и другое дело… Спросил встречно: «А вы-то тайну, Алексей Максимович, хранить умеете? Знаете, что бывает за ее разглашение? Ну тогда слушайте. Почти уверен, что число молчальников в Советском Союзе в 1927 году доходило до 80 процентов населения. Но завтра… безмолвствовать будут все. Ну, кроме, конечно, пропагандистов-аллилуйщиков».

С грустью посмотрел Горький в лицо собеседника, глаза его словно присыпало пеплом. Отвернулся, протер глаза… Помолчав, сказал: «Да, пожалуй, вы правы. Но почему же это так?»

На следующее утро при посещении знаменитого совхоза «Гигант», на строительстве сельского элеватора и электростанции Горький был сдержан, ушел в себя, ни с начальством, ни с рабочими в разговоры не вступал. На объяснения кивал головой рассеянно. «Но при посещении колхозов, — продолжает Мороз, — Горький был весьма любезен и внимателен. Знакомясь с колхозами, расположенными по направлению Ростов-на-Дону — станица Старо-Щербинская, Горький осматривал, вернее, знакомился с колхозами во всех деталях. При этом он особенно интересовался единоличными хозяевами… Он знакомился с каждым двором и его хозяином. Вел длительные беседы, но о чем он говорил, никто не мог ничего сказать. Такие же методы применял Горький и при осмотре колхозов в районе станции Екатерининская — Ростов-на-Дону».

В гостинице Горький начал беседу следующими словами: «Если вы думаете, что я что-нибудь понял из того, что делается в станицах, то вы глубоко ошибаетесь. И как я ни стараюсь, как ни напрягаю свой мозг, чтобы понять все эти дела, творящиеся и с крестьянами, и с рабочими, и с городским людом, я ничего понять не могу. Я прежде всего не вижу целесообразности. По-видимому, стар я стал. Но людей, сопротивляющихся этому, я понимаю. Единственное, что мне представляется отчетливо, это то, что все это вместе взятое возвращает нас к пятидесятым годам прошлого столетия, но в более свирепой форме. Да, формы проведения в жизнь мероприятий такого социализма будут, безусловно, очень свирепыми».

«В свое время, — продолжал Горький, — главная задача передовой литературы прошлого заключалась в том, чтобы показать подневольный характер труда и раскрыть противоречия между огромной созидательной силой труда и угнетенным положением трудящегося человека.

Тогда были люди, которые, несмотря на ограниченные возможности, создали прочную традицию уважения к труду и свободе трудящегося человека, посвятив немало красивых страниц воспеванию труда. Конечно, такие люди есть и будут, но будут ли у них в будущем хотя бы те ограниченные возможности прошлого, я очень и очень сомневаюсь. Будут ли у литератора будущего хотя бы ограниченные возможности, изображая труд в нашем „социализме“, поставить в центр внимания человека — радующегося труженика? Думаю — нет. В тумане всех событий представляются только или почти только страдания».

В день отъезда в честь Горького «хозяин» края устроил прощальный ужин. Писатель снова был как бы в ударе: рассказывал о детстве, о своих путешествиях по Руси и загранице…

А. Андреев внутренне «закипал» все больше. Хитрец! Когда же наконец этот Алексей Максимович скажет что-нибудь о деле, великом деле, начатом партией! И потом — что можно будет доложить вождю об итогах путешествия великого писателя?

Отвечая на прямой вопрос, Горький сказал: «Все дело коллективизации, по моему глубокому убеждению, должно быть построено исключительно на добровольных началах, никакого принуждения не должно быть. При соблюдении этого условия коллективизация может дать весьма положительные результаты». (Увы, принцип добровольности, как мы знаем, отнюдь не стал одним из главенствующих.)

Тем более странно и неожиданно выглядит утверждение серьезного исследователя Б. Парамонова[47] о том, что именно Горькому, с его нелюбовью к крестьянству, принадлежит идея коллективизации. Утверждение, совершенно не подкрепляющееся никакими доказательствами, кроме того, что перелом в деревне хронологически совпадает с приездами Горького в Россию.

вернуться

47

См.: «Октябрь», 1992, № 6.

43
{"b":"564232","o":1}