С тех пор ситуация для Фараона изменилась с плохой на еще худшую. На днях, когда он разбирал на Форуме судебную тяжбу против одного из своих сторонников (Публий Клодий обвинял их направо и налево), Клодий созвал банду своих преступников и завел: “Как зовут распутного императора? Как зовут человека, который пытается найти человека? Кто чешет голову одним пальцем?” После каждого вопроса он давал знак, тряся полами своей тоги – так, как делает Фараон, – и толпа, как цирковой хор, разом ревела в ответ: “Помпей!” В Сенате никто и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь, поскольку все думали, что он сполна заслужил эти оскорбления тем, что бросил тебя…»
Но если Аттик думал, что такие новости утешат Цицерона, он ошибался. Наоборот, они лишь заставили того чувствовать себя еще более оторванным от мира и беспомощным. Катон уехал, Помпей был запуган, Сенат – бессилен, а избиратели – подкуплены; толпа Клодия контролировала издание всех законов, и мой господин потерял надежду, что его ссылку когда-нибудь отменят.
Его раздражали условия, в которых мы вынуждены были существовать. Возможно, Фессалоника – милое местечко для того, чтобы недолго пожить там весной. Но шли месяцы, настало лето – а летом Фессалоника превращается в сырой ад с москитами. Ни одно дыхание ветерка не шевелит ломкую траву. Воздух душит. А из-за того, что городские стены удерживают жар, ночи могут быть даже жарче, чем дни.
Я спал в крошечной комнатушке рядом со спальней Цицерона – вернее, пытался спать. Лежа в своей каморке, я чувствовал себя свиньей, жарящейся в кирпичной печи, и пот, собирающийся под моей спиной, был, казалось, моей расплавленной плотью. Часто после полуночи я слышал, как Марк Туллий, спотыкаясь, бредет в темноте – его дверь открывается, его босые ноги шлепают по мозаичным плитам… Тогда я выскальзывал следом и наблюдал за ним издалека, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Обычно он сидел во дворе на краю высохшего бассейна (фонтан забило пылью) и пристально смотрел на сверкающие звезды, словно мог прочитать в их расположении намек на то, почему ему так ошеломляюще изменила удача.
Наутро он часто вызывал меня в свою комнату.
– Тирон, – шептал Цицерон, и его пальцы крепко стискивали мою руку, – я должен выбраться из этой сортирной дыры. Я полностью перестаю быть самим собой.
Но куда мы могли отправиться? Марк Туллий мечтал об Афинах или, возможно, о Родосе, но Планций и слышать об этом не хотел. Он настаивал, что опасность для Цицерона сейчас стала еще больше, поскольку разнеслись слухи о его пребывании в этих краях, так что его с легкостью могли убить. Спустя некоторое время я начал подозревать, что этот приютивший нас человек наслаждается тем, что такая знаменитая личность находится в его власти, и не хочет, чтобы мы его покинули. Я высказал свои сомнения Цицерону, который ответил:
– Он молод и амбициозен. Возможно, он решил, что ситуация в Риме изменится и он в конце концов сможет приобрести некую политическую репутацию благодаря тому, что укрывает меня. Если так, то он сам себя обманывает.
А однажды, ближе к вечеру, когда жестокость дневной жары немного спала, мне случилось отправиться в город со связкой писем, чтобы послать их в Рим. Было трудно уговорить Цицерона найти силы даже для того, чтобы отвечать на корреспонденцию, а когда он все-таки это делал, письма его были по большей части перечнем жалоб: «Я все еще вынужден оставаться здесь, где не с кем поговорить и не о чем думать. Не может быть менее подходящего места, чтобы переживать беду, горюя так, как горюю я».
Но все-таки он писал, и на подмогу редким путешественникам, которым можно было доверять и которые перевозили наши письма, я нанял курьера, предоставленного местным македонским торговцем по имени Эпифаний, ведущим с Римом дела импорта и экспорта. Конечно, Эпифаний был неисправимым ленивым жуликом, как и большинство людей в этом уголке мира, но я решил, что взяток, которые я ему даю, должно хватить, чтобы купить его благоразумие.
На возвышенности близ Эгнатиевых ворот, на дороге из гавани, где дымка красно-зеленой пыли, поднятой путешественниками из Рима в Византию, вечно висела над группками крыш, у Эпифания имелся склад. Чтобы добраться до его конторы, приходилось пересекать двор, на котором загружались и разгружались его повозки. На этом дворе стояла в тот день колесница – ее оглобли покоились на колодах, а лошади были выпряжены и шумно пили из корыта. Колесница была так не похожа на обычные повозки, запряженные быками, что при виде нее я резко остановился, а потом подошел, чтобы рассмотреть ее получше. Было очевидно, она проделала нелегкий путь: из-за грязи невозможно было угадать ее первоначальный цвет. Это была быстрая и крепкая повозка, созданная для боя, – военная колесница – и, найдя на верхнем этаже Эпифания, я спросил, чья она.
Он бросил на меня хитрый взгляд и ответил:
– Возничий не назвал своего имени. Он просто попросил, чтобы я за нею присмотрел.
– Римлянин? – уточнил я.
– Несомненно.
– Один?
– Нет, у него был товарищ – возможно, гладиатор. Оба они молодые, сильные люди.
– Когда они прибыли?
– Час назад.
– И где они сейчас?
– Кто же знает?
Эпифаний пожал плечами и показал желтые зубы.
И тут меня осенила ужасная догадка.
– Ты вскрывал мои письма?! Ты выследил меня? – воскликнул я.
– Господин, я потрясен. Воистину… – Торговец раскинул руки, чтобы продемонстрировать свою невиновность, и огляделся по сторонам, словно молча взывая к невидимому судье. – Как можно предполагать такое?!
Мерзавец Эпифаний! Для человека, зарабатывающего на жизнь обманом, он изумительно плохо умел врать.
Я повернулся, выбежал из комнаты, бросился вниз по лестнице и продолжал бежать до тех пор, пока не увидел нашу виллу. Неподалеку по улице слонялись двое людей, с виду – грубых негодяев, и я замедлил шаги, когда эти два незнакомца повернулись, чтобы на меня посмотреть. Я нутром почуял, что их послали, чтобы убить Цицерона. У одного из них от брови до челюсти тянулся сморщенный шрам: Эпифаний сказал правду, то был боец, явившийся прямиком из гладиаторских бараков. А второй, возможно, был кузнецом – судя по чванному виду, он мог быть самим Вулканом – с бугристыми загорелыми икрами и предплечьями и с черным, как у негра, лицом. Он окликнул меня:
– Мы ищем дом, где живет Цицерон!
Когда же я начал ссылаться на свою неосведомленность, он прервал меня, добавив:
– Скажи ему, что Тит Анний Милон явился прямиком из Рима, чтобы выразить ему свое почтение.
В комнате Цицерона было темно – его свеча погасла из-за недостатка воздуха. Он лежал на боку лицом к стене.
– Милон? – монотонно повторил он, когда я обо всем рассказал ему. – Это еще что за имя? Он грек, что ли?
Но потом Марк Туллий перевернулся на спину и приподнялся на локтях.
– Подожди… Не выдвигался ли недавно на должность трибуна кандидат с таким именем?
– Это он и есть, – закивал я. – И он здесь.
– Но если его избрали трибуном, почему он не в Риме? Срок его полномочий начинается через три месяца.
– Он сказал, что хочет поговорить с тобой.
– Это длинный путь для того, чтобы просто поболтать. Что мы о нем знаем?
– Ничего.
– Может, он явился, чтобы меня убить?
– Возможно – с ним приехал гладиатор.
– Это не внушает доверия. – Цицерон снова лег и, подумав, сказал: – Что ж, какая разница? Я в любом случае все равно что мертв.
Он прятался в своей комнате так долго, что, когда я открыл дверь, дневной свет ослепил его, и ему пришлось поднять руку, чтобы защитить глаза. С затекшими руками и ногами, бледный и полуголодный, со взлохмаченными седыми волосами и бородой мой господин походил на труп, только что поднявшийся из могилы. И вряд ли стоило удивляться, что, когда он вошел в комнату, поддерживаемый моей рукой, Милон его не узнал. Только услышав знакомый голос, пожелавший ему доброго дня, наш посетитель задохнулся, прижал руку к сердцу, склонил голову и заявил, что это величайший момент и величайшая честь в его жизни и что он бессчетное множество раз слышал, как Цицерон выступает в суде и с ростры, но никогда и не думал лично познакомиться с ним, Отцом Отечества, не говоря уже о том, чтобы оказаться в положении того, кто, как он осмеливается надеяться, отплатит великому политику услугой… Он еще много всего наговорил в том же духе и, в конце концов, добился от Марка Туллия того, чего я не слышал от него месяцами, – смеха.