- Черт, как ты выносишь это одиночество? - спросил я.
- Ну! Привыкаешь. А потом, здесь ведь не одиноко. Совсем нет! Посмотрел бы ты, какие тут есть места!
И при эдакой-то жизни он все-таки ничуть не изменился - те же манеры, то же достоинство, та же выдержка. К обеду он, правда, не переодевался, но умывался непременно. Он выписывал английские газеты и вечерами, покуривая трубку, читал викторианских поэтов, читал естественную историю - и не только естественную. Он ежедневно брился, каждое утро обливался холодной водой и обращался со своими китайцами точно так же, как, бывало, в школе с нами, новенькими. И у них, насколько я понимаю, он вызывал почти те же чувства, что и у нас: уважение, без малейшей примеси страха и не то чтобы любовь, но горячую симпатию.
- Я бы не прожил здесь без женщины, - признался я как-то вечером.
Он вздохнул.
- Не хочу ни с кем связываться. Жена - другое дело, но нельзя же делать девушке предложение, пока здесь все не устроено. Фрукты выращивать - всегда рискованно на первых порах.
- Ты идеалист, - сказал я.
Он весь будто сжался, и мне вдруг подумалось, что, вероятно, единственное, чего он по-настоящему не переносит, так это подобных обобщений. Но на меня нашел озорной стих.
- Заботишься о престиже английского джентльмена!
Рудинг крепко закусил мундштук трубки.
- Забочусь о том, как бы продержаться - и только. Хватит с меня.
- Так ведь это то же самое, - негромко сказал я.
Он отвернулся. Я почувствовал, что не на шутку раздосадовал его, заставляя копаться в себе. И он был прав! Это действует угнетающе, а его и без того многое угнетало: и тишина, и одиночество, и разлука с родиной, и ежедневное общение с этими людьми - представителями восточной расы. Я не раз наблюдал, какие лица у его китайцев: какие-то точеные, не молодые и не старые, замкнутые, и было в них что-то непроницаемое, кошачье. Теперь-то мне понятно, сколько нужно было самому Рудингу сдержанности и непроницаемости, чтобы жить одному из года в год и не опуститься. Неделю пробыл я у него и все время с каким-то дьявольским любопытством искал в нем признаки того, что он начал сдавать - ожесточился или размяк, ведь это было бы естественно при таком образе жизни. Честно говоря, ничего подобного я не нашел. Вот разве что к виски он не притрагивался, как будто боялся его, и уходил в себя, стоило только завести разговор о женщинах.
- Неужели ты совсем не вернешься домой? - спросил я накануне отъезда.
- Когда здесь дела пойдут на лад, я приеду в Англию и женюсь, - сказал он.
- А потом снова сюда?
- Вероятно. Денег-то у меня нет, сам знаешь.
Через четыре года я прочел в "Таймсе" такое объявление: "Рудинг Фулджемб. - В церкви Св. Томаса, Маркет Харборо. Майлс Рудинг с Вир Рэнч (О-в Ванкувер) женится на Бланш, дочери Чарлза Фулджемба, мирового судьи, Маркет Харборо". Оказывается, дела все-таки пошли на лад! Впрочем, нужно еще посмотреть, как приживется "дочь Фулджемба" на ранчо.
Случилось так, что в то же лето я встретил Рудинга с женой в Истбурне, где они проводили последние дни своего долгого медового месяца. Она была очень мила: хорошенькая, живая - чересчур живая, подумалось мне, когда я представил себе Вир Рэнч. Сам Рудинг был радостно возбужден своей новой "затеей", у него даже появился какой-то размах. Мы вместе обедали, вместе купались, играли в теннис и ездили верхом по меловым холмам. Дочь Фулджемба была, что называется, "славный малый", - впрочем, в 1899 году это выражение, разумеется, еще не было в таком ходу, как сейчас. Я, признаться, не раз удивлялся, отчего она вышла замуж именно за моего приятеля. Но однажды вечером она мне рассказала, как это произошло. Оказывается, их семьи издавна жили по соседству, и когда Рудинг, прожив двенадцать лет в Новом Свете, вернулся домой, он стал героем дня, а может быть, и вообще героем. Когда она была еще девочкой, он часто брал ее с собой на охоту, так что она по старой памяти относилась к нему с благоговением. Не терпящий пустой болтовни, чуждый всякого чванства, Рудинг казался куда значительнее окружавших ее пустоголовых юнцов, и - тут дочь Фулджемба искоса взглянула на меня - в один прекрасный день он совершил поступок, после которого ей не оставалось ничего другого, как броситься в его объятия. Как-то вечером ей предстояло отправиться в костюме китаянки на бал-маскарад. А утром кошка опрокинула пузырек с чернилами и залила весь наряд. Костюм погиб. Что было делать? Грим, прическа - как тщательно она их готовила! И все зря, только потому, что нет платья! Впервые в жизни охваченный настоящим порывом, Рудинг поспешно покинул эту обитель скорби и запустения. Оказывается, у него в Лондоне был национальный женский китайский костюм, привезенный из Сан-Франциско. Поспеть в Лондон и обратно на поезде из Маркет Харборо было невозможно, и Рудинг, не теряя ни минуты, нанял единственную во всей округе машину, помчался с неслыханной в те дни скоростью на узловую станцию, где останавливались экспрессы, приехал в Лондон, схватил костюм, отправил дочери Фулджемба телеграмму, с той же головокружительной быстротой приехал назад и в без четверги девять уже стоял у ее дверей с костюмом в руках. Дочь Фулджемба вышла к нему в халате, великолепно загримированная, с высоко зачесанными наверх волосами.
- Вот, возьми. Настоящий китайский, - спокойно сказал Рудинг и ушел; она не успела даже сказать спасибо.
Костюм оказался гораздо лучше того, который испортила кошка. В тот же вечер она согласилась стать его женой.
- Майлс мне и предложения-то не сделал по-настоящему, - сказала она. Я видела, что для него это просто немыслимо, после того, как он меня выручил. Пришлось ему сказать, чтобы он хоть на минутку расстался со своим невозможным благородством. Ну и вот! Правда, он милый?
Милый? По отношению к ней - бесспорно; а эта дамочка была эгоцентрическим существом.
В сентябре они уехали на Ванкувер, а в январе следующего года я узнал, что он поступил в армию и отправился воевать с бурами. Жену он оставил в Англии у ее родителей. Вскоре его привезли назад с брюшным тифом, но еще раньше я раза два виделся с нею. Она рассказала, что не соглашалась его отпустить, пока не поняла, что отравляет ему этим жизнь.