И горе оставляла война, родную сестру гордости, от одного основания и корня они — в мягкость перейдя, рождает корень горе, а в твердость — рождает гордость, и лучше слишком в это не вникать, запутаешься в побегах этого корня.
Народ спас самого себя, отчего же не уважать ему себя за это? Отдельный человек, образованный и смертный, может, конечно, быть выше всей жизненной суеты, выше страстей народных, ему-то что, ему жить недолго, а народу жить вечно, и народ помнит всех, кто смертью смерть попрал, кто обрел бессмертие в жизни народа.
За хутором лесным, у дороги, заросший травою холмик — солдатская могила. Женщины, по-своему выражая заботу о ней, поставили на холмике крест из двух березовых ветвей, связанных лубом. Пройдет время, многие, очерствев, будут вспоминать погибших, посещая только знаменитые кладбища, где погребены тысячи и тысячи в одном месте. Только тысячи и тысячи будут будить их чувства. А мы в нашей песне, прощаясь с войной навсегда, потому что уходит она и из нашей песни, освобождая путь любви и жизни, из всех подробностей войны запомним эту могилу за лесным углом.
19. Где это ты, Франц?
Какая очень типичная русская деревня, какая очень-очень сплошная анархия, черная коза на улице пасется, это нельзя коза на улице без привязи, это не есть порядок, это для улицы и для черной козы вредно.
Через абсолютно счастливую деревню на глухую лесную стройку гнали сотни полторы зеленых небритых немцев, выгрузив на станции, а идти им было еще далеко, и пока капитан, начальник конвоя, выяснял в сельсовете по телефону про маршрут, довольствие и ночлег, пленные немцы стояли живописно под дождем, охраняемые двумя автоматчиками, курившими на крыльце сельсовета, охраняемые не автоматчиками, охраняемые пространством, чувством поражения и радости, что вокруг не стреляют, не рвутся снаряды, не кричат жизнеопасные команды. И Франц, ожидая неизвестной участи под этим новым для него небом, поднял придорожный камень, вытащил ржавый гвоздь из отскочившей планки палисадника, окружавшего сельсовет, и на другом камне распрямил этот гвоздь и начал прибивать планку, а черная коза прекратила щипать травку и стала пристально смотреть на Франца.
— Гут, — сказал Франц, приколотив планку.
Живые немцы — это нельзя пропустить, не в кино, а настоящих, и со всей деревни сбежались мальчишки и самые смелые девчонки и остановились подальше от толпы немцев и поближе к автоматчикам. На передний край выдвинулись самые отчаянные, и Славка Постаногов стал вдруг прыгать и кружиться, не в силах сдержать возбуждение при виде такого количества безопасных врагов, и другие мальчишки стали тоже воинственно прыгать, не обращая внимания на дождь, который монотонно сеялся с неба, редкий и мелкий, тоже не обращая внимания на небывалое событие в жизни деревни.
И Костя Фомин вдруг неожиданно для всех, но в полном соответствии с буйством танца схватил крепкий комок земли и, замахнувшись, как солдат гранатой в кино, бросил его в немцев.
— А ну, брысь! — крикнул автоматчик, вставая, и ребята отбежали.
— Майн гот, — сказал Франц, рассматривая детей.
20. «Гут», — сказал Франц
— Больше года он в плену, — сказал капитан Полине, — так что по-русски понимает уже, скромный такой, на работе старательный, вроде даже любит работу.
— Если приставать будет, прогоню я его, — сказала Полина.
— А в смысле документов, — сказал капитан, — я справку тебе выдам, что он больной и вообще родственник тебе оказался, так что временно оставлен под твоей охраной, а сам его спишу, что, дескать, помер, так что искать его не станут, мало ли их пропадает, да потом находятся. Война кончится, он найдется, к себе в Германию поедет, а пока для тебя поработает, хотя, конечно, такого закона нет, чтобы они по хозяйству помогали, но ведь он и в колхоз ходить работать сможет, так что все останутся довольны, а он, надо думать, больше всех.
— Я с ним поговорю, — сказала Полина.
— Этот самый хороший, — сказал капитан. — Что ж, правда, тебе без мужской помощи оставаться.
Так все сошлось, что капитан был умный, Полине было невмоготу, а Франц оказался мирным и работящим, и вот Полина подошла к нему, военнопленному, чтобы поговорить.
— Здравствуйте, — сказала Полина.
— Гутен таг, — сказал Франц.
Полина посмотрела на него и увидела его взволнованное лицо, нервное и худое, высокий лоб и голубые глаза.
— Вы останетесь здесь, у меня, — сказала Полина.
— Гут, — сказал Франц.
— Дом, дети, работы много, — сказала Полина.
— Гут, — сказал Франц.
— Я буду для вас вроде родственница дальняя, — сказала Полина.
— Гут, — сказал Франц.
— Только вы ничего не воображайте, — сказала Полина, раздражаясь его согласием. — Совсем ничего не воображайте, просто помогать будете мне и в колхозе тоже, а больше ничего, вот так.
— Гут, — сказал Франц.
— Конечно, я дома тоже буду делать, что успею, только тяжело мне — и на заводе и дома, одна я совсем, — сказала Полина. — А вам лучше будет у меня, чем в лагере, если вы только по-человечески вести себя будете, хорошо?
— Гут, — сказал Франц.
21. Бабочка над лугом
Как легко себе представить мрачные, вроде тюрьмы, городские стены с мрачными, как надгробья, обрубками каменных труб над ними, по которым только воспаленным воображением можно увидеть идущего Иисуса Христа, так вот, как легко себе над этим представить мрачные силуэты черных птиц — всякого там воронья или голубей, так совсем легче увидать головой разнообразный луг с бабочками над ним, белыми, желтыми, зеленоватыми капустницами, узорными крапивницами, среди которых изредка, как гордые орлы, пролетают красавицы по имени павлиний глаз, и все это множество напудренных, слабых, ну просто не тронь, танцует свой радужный танец над густой травой лугов, тянущихся на миллионы верст по бесконечно далеким пространствам России, от одного бескрайнего горизонта до другого совсем уже бескрайнего горизонта, и дальше, дальше во все стороны до совершенно бескрайних горизонтов. Но белых бабочек больше всего, а почему это так, тут нужно вот что вспомнить.
На Руси белый цвет — это главный цвет, цвет берез и соборных стен, цвет головокружительной черемухи и священных риз, цвет горностая и снегов. На полгода, а то и больше, покрывает Россию зимний покров, сверкая белизной под луной и под солнцем, освещая синие дороги, зеленую хвою и прозрачное небо. А потому он главный цвет, что составлен из всех возможных цветов на свете — из лилового и синего, голубого и зеленого, желтого и оранжевого, и красного тоже, так что любой цвет и оттенок, какой только можно придумать или составить, уже имеется в белом цвете, как и любая мысль, какую только можно сочинить или сконструировать, уже присутствует в русской мысли, беспредельной, как и родившая ее земля. Вот что нужно вспомнить, когда лежишь затылком на ладонях, в траве, и белая бабочка порхает над головой. Вот синий цвет, например, удивительно может быть красивый, но если все на свете сделать синим — синий лес, синие цветы в синей траве, синий нос на синем лице, синие птицы в синем небе, синие волосы, завязанные синей ленточкой, — если все будет синее, синее, только синее, то это невозможно никак и противно представить, потому что скучно в этом синем однообразии до синих чертиков. А из белого цвета можно сделать и синие глаза, и золотистые волосы, и, понятно, вообще все на свете, включая вон тот белый сарафан, что показался далеко на лугу, а из сарафана видны загорелые плечи Полины, идущей по своим делам.
— Ну что я такое, — сказала бабочка. — Пустяк какой-то, ничего особенного, меня вон пальцем тронь — и нет меня, подуй на меня — и унесет меня, клюнь меня — и нет меня. Разве это жизнь, достойная подражания? И науки мне неизвестны, так что нечего говорить о такой безделице, как я.
А ты лежишь затылком на ладонях, пока она скромничает и задается над тобой, и постигаешь разнообразие жизни — разнообразие луга, постигаешь, постигаешь, пока не засыпаешь тихо, и незаметно, и навсегда, а луг продолжает тянуться на миллионы верст, на миллионы лет, до миллионов бескрайних горизонтов, окружая абсолютно счастливую деревню, и по нему можно идти, идти, идти не уставая, и не надоест, но ты уже спишь, ты больше не пойдешь, тебе хорошо, это другие пойдут.