— Еще явление с синей машиной. Пустая, без людей, с горящими фарами днем.
— Стояла?
— Ага. Хрен тебе в зубы! Прямо с Московского по середине площади как вжарит. И на Садовую. Милиционер еще свистел.
— Я думаю, — сказал Кац, закуривая, — что все это просто цепь совпадений.
— Тебе хорошо, — Барсуков снова тряс свою кепку, — тебе хорошо — ты дурак…
Он пожал руку ошеломленного Лазаря, который не сумел захлопнуть рта, и удалился величественной походкой человека, который знает, что ему делать. А кандидат технических наук долго еще стоял на пустой аллее у пруда с глупым выражением на интеллигентном лице.
Вечером того же дня, когда семья Кац сидела за чаем, а по телевизору показывали фигурное катание, раздался телефонный звонок.
— Лелик, тебя, — позвала Лазаря мать. — Ты бы все-таки объяснил им, что беспокоить человека после работы — не дело.
— Олег, может быть, я подойду? — сказала Фира. — А ты ушел и будешь поздно. Ага?
— Во-первых, я просил больше не называть меня Олегом…
— Ах, прости, пожалуйста, забыла о твоем гражданском мужестве в кругу семьи, — сразу же надулась Фира. — Между прочим, пока ты тут произносишь декларации о правах человека, человек ждет.
Человек действительно терпеливо ждал, хотя времени, как потом выяснится, у него было в обрез.
— Алло, — раздался далекий голос Барсукова, когда Лазарь наконец подошел к телефону. — Алло! Слушайте и записывайте для науки. Говорит Барсуков из треугольника. Я гибну. Сос. Местоположения в пространстве определить не могу. Сколько время — тоже не знаю. Выхода отсюда нету, и мгла.
— Где вы? Какая мгла? — закричал Лазарь, глядя в окно, где с ясного черного неба иронически смотрели звезды.
— Мгла обыкновенная. Сплошная. Бело-зеленая. Видимости никакой. Гибну.
— Вы не пьяны? Слышите, Григорий Иванович, я спрашиваю — вы пьяны?
— В самую меру. Записывайте для науки: «Барсуков Григорий вышел из метро в 19.03…» — Голос становился все глуше и гас, точно «бомж’а и з» уносило куда-то прочь от земли.
— Темно, и выхода нет. Гибну смертью храбрых во славу… — Это были последние слова, услышанные Лазарем.
— Барсуков! Барсуков! — кричал он в опустевшую трубку.
Ни звука.
Никто, ни один человек на земле, никогда больше не видел Григория Ивановича Барсукова.
II
После возвращения из Болгарии Александр Николаевич Петухов начал задумываться. А задумавшись, замирает на кухне с горящей спичкой в руке или чашку с черным кофе поднесет ко рту, а пить забудет. И Танечка, видя все это, очень переживала. Как-то раз зашла к соседке Марье Сидоровне за рецептом печенья на майонезе и вдруг внезапно и неожиданно расплакалась. Получилось это совсем некстати, Марья Сидоровна была не одна и к тому же больная. У нее сидели Дуся Семенова и Наталья Ивановна, так что слезы Танечки, хоть она и объяснила их зубной болью, конечно, стали обсуждаться.
— Гуляет он, — сказала Дуся про Петухова, как только Танечка ушла, — а чего не гулять? Ездит по Европам за казенный счет, кожаный пинжак себе купил.
— Татьяне тоже замшевую юбку привез, — вступилась справедливая Наталья Ивановна.
— Гуляет, это точно, — несмотря на юбку, стояла на своем Семенова, — давеча смотрю: идет домой в восьмом часу вместо шести, глазки как у кота, так и глядят туда-сюда, туда-сюда. А как увидит Кац Фирочку, так уж вообще… Вчера вышагивают через двор, он ее сумочку несет.
— Фира интересная, — согласилась Наталья Ивановна, — полная и одевается.
— Это верно, жить они умеют, этого от них не отнимешь. Марья Сидоровна, корвалольчику еще накапать?
— Не надо, — тихо сказала Тютина. И все замолчали.
У Марьи Сидоровны было свое горе, и все из-за мужа. Конечно, старик Тютин кожаных пиджаков сроду не носил и глазами не зыркал, зато последнее время все его разговоры непременно сводились к близкой смерти, даже про бывшего зятя что-то стал забывать. То начнет распоряжаться, как поступить после похорон с его старым синим костюмом (слава богу еще, Марье Сидоровне удалось уговорить его надеть в гроб выходной серый, а то заладил: синий да синий, а серый импортный, дескать, в комиссионку, ну не срам?), то решает вопрос, съезжаться ли Марье Сидоровне с дочерью и внуками, и приходит к выводу, что — не сметь! Анна выскочит замуж за какого-нибудь прощелыгу, а мать окажется без своего угла. Марья Сидоровна ему и так и сяк:
— Петя! Зачем, скажи, эти разговоры? Травмировать меня? Поднимать давление?
А он опять:
— Окончание жизни — это финал. Смерть тебя не спросит, когда ей прийти. Вон Барсуков: был и нету.
Он ему:
— Так Барсуков же пьяница! Неизвестно, куда девался, может, в тюрьме сидит, может, в психбольнице на принудительном лечении.
— Это брось! Гришку искала милиция, они дело знают. Нигде не нашли и комнату опечатали, а ты — «неизвестно»! Если неизвестно, закон опечатать не даст. Нет Барсукова. И меня не будет, — твердит Тютин, а сегодня и вообще заявил, что настоятельно желает, чтобы на его похоронах обошлось без рыданий и кислых слов, потому что в таком возрасте смерть — дело житейское, вполне естественное и даже нужное, вроде свадьбы, например, или проводов в армию на действительную службу.
— У гроба моего завещаю петь песни, — велел он жене.
— Какие? — шепотом спросила Марья Сидоровна и присела на диван.
Петр Васильевич долго думал, глядел в окно, потом сказал:
— Солдатские. Поняла, мать? Я — ветеран. Солдатские песни, запомни.
— Господи помилуй! — заплакала Марья Сидоровна. — Дай ты мне, Христа ради, первой помереть!
Тютин плюнул, покачал головой и отправился в киоск покупать «Неделю», а Марье Сидоровне пришлось звать Дусю: не могла уж сама накапать лекарство — руки тряслись.
Так что вполне понятно — не до Танечки Петуховой было в тот день Марье Сидоровне Тютиной.
К сожалению, и Петухову было теперь не до жены. Уже две недели прошло после возвращения его из Болгарии на родную землю, а он как был в первый день не в себе, так и остался.
Точно яркие цветные слайды, вспыхивали в его мозгу разные картины: ночной бар, тихая музыка, притушенный свет, сигареты «Честерфилд», коктейль «Мартини», элегантный бармен — друг, не лакей и не хам — нагнулся к Петухову, щелкает американской зажигалкой: курите. Холл отеля «Амбассадор» на международном курорте «Златны Пясци», где Александр Николаевич прожил три последних дня своей первой заграничной поездки, — так было предусмотрено программой: после заседаний, встреч и приемов — отдых у моря. Здание казино, вдоль которого всю ночь стоит вереница машин. И каких! «Мерседесы», «шевроле», «фольксвагены», «тойоты», «форды»… Огни, огни, огни… Толпа западных людей в зале казино около игральных автоматов — это рулетка такая, называется «однорукий бандит». Петухов сам был свидетелем, как какой-то джентльмен с бешеными глазами и голубыми ввалившимися щеками бросил в щель «бандита» серебристый жетон, дернул ручку — и целая груда этих жетонов со звоном высыпалась в лоток. А мистер Петухов, профсоюзная шишка, в только что купленном черном кожаном пиджаке и белых брюках, в одном кармане которых лежали американские сигареты, а в другом — турецкая жевательная резинка, он, причесанный на косой пробор в лучшем салоне Варны, он, к которому здесь, за границей, все обращались только по-немецки, мялся в углу, не смея подойти к автомату, поминутно оглядываясь на дверь: не войдет ли Павлов, руководитель их группы. А уж о том, чтобы самому сыграть в рулетку, и речи быть не могло. А почему? Почему?! И ведь им, Павловым, все равно, что Петухов — человек с высшим профсоюзным образованием, знающий два языка со словарем, что это быдло из их так называемой делегации, жлобы, уроженцы города Саратова или какого-нибудь Челябинска, которые в варьете, в ВАРЬЕТЕ! — только и выжидали, когда замолчит наконец оркестр, чтобы грянуть свои «Подмосковные вечера». Зачем их возят по заграницам, позорище одно?! И изволь сидеть с ними у всех на виду в ресторане, среди их немыслимых двубортных пиджаков или жутких синтетических платьев с блестками! Изволь улыбаться, пить за то, что хороша, дескать, страна Болгария, а Россия лучше всех. Ну и сидели бы в своей России, в грязи и серости по уши! Так нет — им подавай Европу, а ты, как дурак, веселись тут с ними, лови на себе презрительные взгляды западных немцев, сидящих напротив. Немцы, кстати, и сидят иначе, и сигарету держат как-то красиво, и лица у всех культурные. Ведь вот — тоже выпили, а никто не красный, не потный, не орет и руками не машет.