- Вот так жизнь, ведьма её бабушка! И зачем только она мне далась? Работища да скучища, скучища да работища... - И, помолчав, с поднятыми к потолку глазами, с блуждающей улыбкой, он продолжал: - Родила меня мать по воле божией, - супротив этого ничего не скажешь! Научился я мастерству... это вот зачем? Али, кроме меня, мало сапожников? Ну, ладно, сапожник, а дальше что? Какое в этом для меня удовольствие?.. Сижу в яме и шью... Потом помру. Вот, говорят, холера... Ну и что же? Жил Григорий Орлов, шил сапоги - и помер от холеры. В чём же тут сила? И зачем это нужно, чтоб я жил, шил и помер, а?
Матрёна молчала, чувствуя в словах мужа что-то страшное; иногда она просила его не говорить таких слов, потому что они против бога, который уж знает, как устроить человеку жизнь. А иногда, будучи не в духе, она скептически заявляла мужу:
- А ты бы вот не пил винища-то - и жилось бы тебе веселее, и не лезли бы в голову-то этакие мысли. Другие живут - не жалуются, а копят денежки да свои мастерские на них заводят и живут потом, как господа.
- И выходишь ты за такие деревянные твои слова - чортова кукла! Раскинь мозгами-то, разве я могу не пить, коли в этом моя радость? Другие! Много ты их, других-то, этаких удачливых знаешь? А я разве до женитьбы такой был? Это, ежели по совести говорить, так ты меня сосёшь и жизнь мне теснишь... У, жаба!
Матрёна обижалась, но чувствовала, что муж её прав. В пьяном виде он и весёлый и ласковый, - другие были плодом её фантазии, - и до женитьбы он был весельчак, занятный и добрый...
"Почему это? Неужто и впрямь я ему тяжела?" - думала она.
Сердце её сжималось от горькой думы, ей становилось жаль себя и его: она подходила к нему и, ласково, любовно заглядывая ему в глаза, плотно прижималась к его груди.
- Ну, теперь будет лизаться, корова... - угрюмо говорил Гришка и показывал вид, что хочет оттолкнуть её от себя; но она уже знала, что он этого не сделает, и ещё ближе, ещё крепче жалась к нему.
Тогда у него вспыхивали глаза, он бросал на пол работу и, посадив жену к себе на колени, целовал её много и долго, вздыхая во всю грудь и говоря вполголоса, точно боясь, что его подслушает кто-то:
- Э-эх, Мотря! Живём мы с тобой ай-ай как плохо! Как зверьё, грызёмся... А почему? Такая звезда моя, под звездой родится человек, и звезда - судьба его!
Но это объяснение не удовлетворяло его и, прижав жену к груди, он задумывался.
Они подолгу сидели так в мутном свете и спёртом воздухе своего подвала. Она молчала, вздыхая, но иногда в такие хорошие моменты ей вспоминались незаслуженные обиды и побои, понесённые от него, и она с тихими слезами жаловалась ему на него.
Тогда он, смущённый её ласковыми упрёками, ещё горячее ласкал её, а она всё более разливалась в жалобах. Это, наконец, снова раздражало его.
- Будет скулить! Мне, может быть, в тысячу раз больнее, когда я тебя бью. Понимаешь? Ну и помолчи. Вашей сестре дай волю, так вы и за горло. Брось разговоры. Что ты можешь сказать человеку, ежели ему жизнь осточертела?
В другое время он смягчался под потоком её тихих слёз и страстных жалоб и уныло, задумчиво объяснял:
- Что я с моим характером поделаю? Обижаю я тебя, - это верно. Знаю, что ты у меня одна душа... ну, не всегда я это помню. Понимаешь, Мотря, иной раз глаза бы мои на тебя не смотрели! Вроде как бы объелся я тобой. И подступит мне в ту пору под сердце этакое зло - разорвал бы я тебя, да и себя заодно. И чем ты предо мной правее, тем мне больше бить тебя хочется...
Она едва ли понимала его, но кающийся и ласковый тон успокоивал её.
- Бог даст, как-нибудь поправимся, привыкнем, - говорила она, не сознавая, что они уже давно привыкли и исчерпали друг друга.
- Вот ежели бы дитё у нас родилось - было бы лучше нам, - вздыхая, заявляла она. - Была бы у нас и забава и забота.
- Так чего же ты? Рожай...
- Да... ведь при таких твоих побоях - не могу я принести. Очень уж ты по животу и по бокам больно бьёшь... Хоть бы ногами-то не бил...
- Ну, - угрюмо и сконфуженно оправдывался Григорий, - разве можно в этом разе соображать, чем, по чему бить надо? Да и я не палач какой... не для удовольствия бью, а от тоски...
- И отчего она завелась в тебе, тоска эта? - грустно спрашивала Матрёна.
- Судьба такая, Мотря! - философствовал Гришка.- Судьба и характер души... Гляди, - хуже я других, хохла, к примеру? Однако хохол живёт и не тоскует. Один он, ни жены, никого... Я бы подох без тебя... А он ничего! Он курит трубку и улыбается, - доволен, дьявол, и тем, что трубку курит. А я так не могу... я родился с беспокойством в сердце. Характер у меня такой... как пружина: нажмёшь на него - дрожит... Выйду я, к примеру, на улицу, вижу то, другое, третье, а у меня ничего нет. Это мне обидно. Хохлу - тому ничего не надо, а мне и то обидно, что он, усатый чорт, ничего не хочет, а я... и не знаю даже, чего хочу... всего! Н-да... Я сижу вот в яме, работаю, а ничего нет у меня. Опять же и ты... Жена ты мне, а - что в тебе занятного? Баба, как баба, со всем бабьим набором... Знаю я всё в тебе; как ты чихнёшь завтра - и то знаю, потому ты уж тысячу раз, может, при мне чихала... Какая же поэтому у меня может быть жизнь и какой интерес? Нет интересу. Ну, я и иду в трактир, потому что там весело.
- А ты зачем женился? - спрашивала Матрена.
- Зачем? - Гришка усмехался. - Чорт меня знает зачем... не надо бы, ежели по совести сказать... В босяки бы лучше уйти... Там хоть голодно, да свободно - иди куда хочешь! Шагай по всей земле!..
- Так иди, а меня отпусти на волю, - заявляла Матрёна, готовая разреветься.
- Это куда? - внушительно спрашивал Гришка.
- А моё дело.
- Ку-уда? - И глаза у него зловеще разгорались.
- Не ори, - не боюсь...
- Али присмотрела себе кого? Говори!
- Пусти!
- Куда пустить? - ревел Гришка.
Он уже держал её за волосы, сбив платок с её головы. Побои озлобляли её, зло же доставляло ей великое наслаждение, возбуждая всю её душу, и она, вместо того, чтобы двумя словами угасить его ревность, ещё более подзадоривала его, улыбаясь ему в лицо многозначительными улыбками. Он бесился и бил её, беспощадно бил.
А ночью, когда она, вся изломанная и измятая, стоная, лежала на постели рядом с ним, он искоса смотрел на неё и тяжело вздыхал. Ему было скверно, совесть мучила его, он понимал, что его ревность не имеет оснований и что он напрасно избил её.
- Ну, будет уж, - сконфуженно говорил он. - Али я виноват? И ты тоже хороша.. Вместо того, чтоб меня уговорить, - подзадориваешь. Зачем это тебе надобно?
Она молчала, но - она знала зачем, знала, что теперь её, избитую и оскорблённую, ожидают его ласки, страстные и нежные ласки примирения. За это она готова была ежедневно платить болью в избитых боках. И она плакала уже от одной только радости ожидания, прежде чем муж успевал прикоснуться к ней.
- Ну, полно, Мотря! Ну, голубушка, а? Полно, прости уж! - Он гладил её волосы, целовал её и скрипел зубами от горечи, наполнявшей всё его существо.
Окна их были открыты, но небо закрывала капитальная стена соседнего дома, и в комнате их, как и всегда, было темно, душно и тесно.
- Эх, жизнь! Каторга ты великолепная! - шептал Гришка, не будучи в состоянии высказать того, что с болью чувствовал. - От ямы это, Мотря. Что мы? Вроде как бы прежде смерти в землю похоронены...
- Переедем на другую квартиру, - сквозь сладкие слёзы предлагала Матрёна, понимая его слова буквально.
- Э-эх! Не то, тётенька! Хоть на чердак заберись, всё в яме будешь... не квартира - яма... жизнь - яма!
Матрёна задумывалась и опять говорила:
- Бог даст, может, и поправимся...
- Да, поправимся... Часто ты это говоришь. А дело-то у нас, Мотря, не на поправку идёт... Скандалы-то всё чаще, - понимаешь?
Это было верно. Промежутки между их ссорами всё сокращались, и вот, наконец, каждую субботу ещё с утра Гришка уже настраивался враждебно к своей жене.