Скоморохи справа и слева бьют в бубны, верезжат на сопелках, кривляясь.
За свитой — стройные ряды опричной тысячи, а за ней — более трёхсот истерзанных, измождённых несчастных, которые едва-едва передвигают ноги, понимая, что их ведут на позорный убой. Совершенно безвинных. Вернее, виноватых лишь в нелюбви к ним Малюты Скуратова и Бориса Годунова.
Замыкала торжественно-печальное шествие вороная полутысяча опричного полка.
Царь вроде бы не замечает пустынности площади, горд придумкой, которую считает своей, предвкушает торжество речи перед москвичами, в которой он пояснит вынужденность подобной строгости; всё бы ничего, да только вдруг у него словно спала пелена с глаз, и царь увидел — площадь-то пуста.
Взъярился. Велит сыну Ивану:
— Бери полк! Гони люд со всех дворов сюда! Если кто заупрямится, плётками стегать!
Вскоре, однако желая быстрей начать спорей кровавый пир, сгорая от нетерпения, сам поскакал по улицам, призывая явиться люд московский на площадь, спешить, ничего не опасаясь.
Обречённые всё это время стояли понуро. Они готовы были уже ко всему. У них одно на уме: скорее бы конец нечеловеческим мучениям.
Площадь заполнялась быстро. Обывателю что? Его не тронут — вот это самое для него важное; полюбоваться же невиданным зрелищем — грешно ли? Так и надо крамольникам, собравшимся положить Россию к ногам короля Сигизмунда.
Глашатай прокричал о желании царя Ивана Васильевича молвить слово, и москвичи притихли.
— Народ мой любезный! Увидишь сейчас муки и гибель изменников. Их я караю!
Царь говорил добрых четверть часа, перечисляя вину выведенных на казнь, да так убедительно, что когда в конце речи вопросил: «Ответствуйте, праведен ли мой суд?» — площадь ответила почти единодушно:
— Живи многие лета, государь.
Видимо, смягчило сердце Ивана Грозного это единодушие, и он отпустил с миром около двухсот человек — они ещё не успели смешаться с толпой, как опричники подтащили к ногам царёва коня тайного советника Висковатого. Тайный дьяк начал читать пункты обвинения, ставя точку после каждого ударом по голове Висковатого, — тот вроде бы покорно сносил удары, но стоило только дьяку закончить читать обвинения, как тут же Висковатый распрямился.
— Клевета! Наглая клевета! — воскликнул он. — Земной суд не внемлет истине, но есть суд Божий! Он воздаст мучителям по их заслугам!
Малюта Скуратов зажал ему рот ладонью, затем, выхватив нож, отрезал ему ухо, а его подручные тут же изрубили бывшего тайного советника и любимца царя на куски.
Подвели казначея Фуникова-Карцева. Дьяк тотчас начал читать приговор, но Фуников, не дослушав его, поклонился царю низким поклоном и вроде бы с покорностью заговорил:
— Кланяюсь тебе, государь, последний раз на земле, моля Бога, да примешь ты в вечности праведную мзду по делам своим.
Фуникова окатили кипятком, затем ошпарили ледяной водой, и так чередовали изуверство, пока он в нестерпимых муках отдал душу свою Господу Богу.
Больше приговоров не зачитывали: обожглись. Вешали, рубили, прожигали сердца накалёнными до белизны железными прутьями, рвали клещами тела обречённых до самых до костей — стоны и вопли витали над площадью, не прерываясь ни на миг.
Знавшие увлечения царя-батюшки, его необычную любовь к Вяземскому и особенно отцу и сыну Басмановым, удивлялись, отчего не видно их ни в числе обречённых, ни рядом с царём, ни среди палачей? Да просто их уже не было в живых. Конец их оказался достоин злодеяний, ими свершённых. Вяземский, сам наслаждавшийся пытками им же оклеветанных, попав в руки Малюты Скуратова, испустил дух во время первой же пытки. Ещё назидательней смерть Алексея Басманова: по воле Ивана Грозного его убил собственный сын Фёдор ради спасения своей жизни. Увы, царь не пощадил и отцеубийцу.
Имена всех казнённых в так названную пятую эпоху душегубства не сохранились. Известны только знаменитые: славный воевода князь Пётр Семёнович Оболенский-Серебряный, двадцать лет побеждавший и татар, и литву, и немцев, принял гордо мученическую смерть. Тогда же были казнены думный советник Захарий Иванович Овчина-Плещеев. Далее: Хабаров-Добрынинский, один из богатейших сановников; воеводы Иван Воронцов, Василий Разладин, Кирин-Тырков, Андрей Кашкаров, Михаил Лыков — всех разве перечислишь. Только Колычевых казнено до дюжины, а одного из них, князя Ивана Шеховского, Иван Грозный собственноручно убил булавой. Казнены были многие князья Ушатые, Заболтские, Бутурлины.
Утолив свою жажду крови, царь с ближними своими слугами и сыном Иваном поскакал в дом Висковатого, жена и дочь которого славились красотой. Вдоволь насмеявшись над слезами осиротевших, Иван Грозный потешился с вдовой, дочь же сироту отдал сыну.
Опозоренных, сослали их в монастырь, где они скончались от горя и позора.
Весьма доволен успехом Малюта Скуратов, хотя не всех, кого он намечал, удалось убрать с дороги к трону. Особенно опасным для себя считал Малюта князя Михаила Воротынского и его брата Владимира. Как ни пытался Малюта оклеветать их, даже с помощью Тайного дьяка, царь в ответ лишь сослал Михаила Воротынского с семьёй в Белоозеро, а Владимира даже не лишил воеводства своим полком. Стало быть, нужно продолжить гонение на братьев, пока не будет достигнут конечный результат.
Вновь, в какой уже раз, собралась на тайную вечерю тройка «борзых». Искали самый верный путь низвержения Воротынских.
Его в конце концов подсказал Борис Годунов:
— Не может такого быть, чтобы не было при Воротынских у Тайного дьяка своего глаза. И ещё моё мнение: не стоит гоняться за двумя зайцами — определим для начала одного.
— Естественно, Михаила, — сразу же отозвался Малюта Скуратов. — Его свалим, брату тоже не поздоровится. С Тайным дьяком я сговорюсь. Поделится он своим глазом и ухом. Если захочет спокойно жить и работать. Или не знает он, что Грозный на меня свалил и сыск и расправу?
— Только приманку нужно дать основательную соглядатаю, — вставил своё слово Богдан Бельский. — Чтоб заманчиво было поступать так, как нам угодно.
— Верно. Дворянство пообещаем.
— Обещанием сыт не будешь, — возразил Борис Годунов. — Лучше, если будет подписанная грамота царём. Условие же такое: он исполняет наше задание, ты, Малюта, ему — грамоту о дворянстве. Не ранее того.
— Устрою. Как только царь возвратит из ссылки князя Михаила Воротынского, подпишет Грозный грамоту ради глаза моего при Воротынском. Будем ждать.
Ещё по кубку осушили, ещё и ещё, и тут Малюта Скуратов вовсе осмелел:
— Пора бы и за самого Грозного взяться. И за сыновей его. Особенно за Ивана. Пора.
— Посильно, если не растопыренными пальцами тыкать, а единым кулаком бить, имея одного за старшего брата, а то и за отца, — согласился не медля Борис Годунов, а Богдан Бельский спросил, не очень поняв на хмельную голову:
— А кого станем почитать за отца? — потом, спохватившись, добавил: — Считаю самым достойным Григория Лукьяновича.
— И моё мнение такое же. Я уже говорил Малюте, что по роду своему он — первый. Он — Гедеминович!
— Я тоже Гедеминович! — неожиданно вырвалось у Богдана Бельского, но, как позже выяснилось, вовсе не случайно.
— Верно и это. С этим не поспоришь, — согласился Борис Годунов. — Но ты — племянник, а Григорий Лукьянович — дядя.
— Да я и в мыслях не держу главенствовать.
Не добавил — «пока». Аппетит приходит во время еды. Только Богдан Бельский ещё не приступил к настоящей трапезе.
— Имею план. На ваше суждение, — продолжил Борис Годунов, вроде бы не обращая внимание на признание Бельского. — Я в ближайшее время, если Бог даст, стану шурином царевича Фёдора. Жениться он собрался на моей сестре Ирине. Получится — я в семье царёвой. Многое тогда смогу на себя взять. Приспособлюсь зельем опаивать Иванов, отца с сыном. Не торопясь. Чтоб без подозрений.
— А Фёдора?
— Блаженный он. Кто его всерьёз может принять?