— Для меня Франция — не только огромный шестиугольник дорогих моему сердцу земель, не только скопище человеческих индивидуумов, с которыми я делю и хорошее и плохое. Для меня это также цивилизация…
Он поднял очки на лоб, потер глаза.
— …цивилизация, в которой я чувствую себя как рыба в воде, в которой я могу определиться и найти себя. Я бы никогда не убил, если бы не был убежден, что сохранение всех этих ценностей требует подобной жертвы. Или, если хочешь, этого убийства.
Он откинулся назад, уперся затылком в спинку сиденья.
— Убивают, как и умирают, за родину…
Я сказал с оттенком насмешки:
— Возможно, я еще не дорос до той цивилизации, которой ты хвастаешься. Мне не удается найти себя в ней.
— В вашей стране ее и в самом деле основательно извращают. Но здесь извращают и вашу исконную арабскую цивилизацию.
Я ответил все тем же насмешливым тоном:
— Так. Ну, а если говорить обо мне, где я могу обрести свою родину?
— Там, где ты хочешь жить, не испытывая унижения и не подвергая ему людей.
При этих словах я медленно отвернулся к окну. Поезд только что ворвался в горный район, где нагромождения скал были похожи на горделиво вознесшиеся крепости. Очень высоко, в сверкающем небе, парила хищная птица, и края ее неподвижных крыльев отливали кроваво-красным светом.
V
Мы сошли с поезда на вокзале в Тюренне. Фурнье стал проклинать все эти французские названия арабских деревушек. Я сказал ему, что моя мать была родом из деревни Сур-эль-Гхузлана, то есть из Рампар-де-Газель — Крепости газелей, которую назвали потом Омаль в честь герцога Омальского, захватившего в плен всю семью Абд-эль-Кадера. С напускной снисходительностью я добавил, что все французские военачальники, отличившиеся при завоевании Алжира, заработали право либо на бронзовую статую, как Бюжо[11] и герцог Орлеанский, либо на то, чтобы в их честь окрестили город, деревню или улицу.
— Трогательное проявление внимания к «покоренным», — проворчал Фурнье. Он заявил, что предпочитает названия «Рампар-де-Газель» или «Фонтэн-дез-Оливье»[12] всем именам генералов или перечням императорских побед.
Мы уже некоторое время шли по бескрайному серому плато, окаймленному желтыми холмами. Фурнье, казалось, очень устал, и я сказал ему, что скоро мы будем у родника. Жара и в самом деле становилась изнуряющей. Мы двигались в стороне от железной дороги и, конечно, от шоссе. Я показал пальцем на желтый домик, притулившийся у горы. Таможенный пост. Фурнье утратил свой безразличный вид и, прищурившись от нестерпимо яркого света, оглядел местность. Я сказал, что мы скоро попадем в район, где свирепствует тиф; район этот зорко охраняют, и жителям запрещено покидать его без специального на то разрешения санитарных властей.
Солнце жгло сухую, покрытую белой пылью почву и каменистые плиты; пылинки плясали в его лучах. Теперь Фурнье шел впереди меня. На спине его куртки видно было большое пятно пота, по форме похожее на сердце. Под этим палящим зноем, нам казалось, будто мы находимся в центре огромного колокола, звон которого оглушал и одурманивал нас. По счастью, лес был уже совсем близко. Мы спустились по откосу. Над землей плавно колыхалась пелена раскаленного воздуха. Казалось, все вокруг вот-вот расплавится…
Теперь я еще внимательнее следил за окрестностями. Эх, только бы не попасться до границы! Ведь со мной Фурнье, которого я должен спасти. И еще существует Альмаро… Во время перехода передо мной с раздражающей силой всплывало иногда его лицо, и этого мне было достаточно, чтобы напрячь, укрепить волю. Я мысленно рисовал картину своего возвращения. Никакое любовное свидание не тянуло бы меня с такой силой к Алжиру!
Вот, наконец, и родник.
Мы уничтожили остатки бутербродов, что дала нам Луиза; Фурнье растянулся на траве, а я забавлялся, играя со струями ручейка, который терялся в россыпи камней, белых и гладких, словно иссохшие кости. Укрыться можно было только в тени единственного дерева — оливкового дерева с листьями, похожими на лезвия кинжалов. Крохотные кузнечики стального цвета прыгали вокруг будто заведенные. Стрекозы… И вдруг какая-то одинокая птица, словно струю свежей воды, выбросила в охваченное пожаром небо свою пронзительную трель.
Фурнье заговорил о победах гитлеровцев, об оккупации.
— Они хотят превратить в сельскохозяйственные все завоеванные ими страны. Подумай об их лозунге: «Возвращайтесь к земле!» В итоге все наши страны стали бы их колониями. Мы поставляли бы промышленно развитой Германии по низким ценам свое сырье, а она бы продавала нам потом продукцию из этого же переработанного сырья. Германии — процветание, нам — рабство.
— Разве так легко добиться, чтобы все эти нации работали на подобных условиях?
— Нет, не легко. Но их всеми силами уже сейчас пытаются уверить, что они побеждены, побеждены раз и навсегда. И побеждены потому, что они якобы измельчали, выродились. Им вбивают все это в голову, чтоб они прониклись уважением к победителю, который будто бы с редким бескорыстием пытается вытащить их из этой ямы, из их «варварства». Им нужно преклонение и, главное, повиновение. Но ведь ты узнал об этом гораздо раньше меня.
— Да, конечно.
— В Алжире какая-нибудь сотня — и никак не больше — таких вот Альмаро пользуется этими методами. Они не дураки и поэтому поддерживают здесь феодальный строй и допотопные порядки, чтобы еще сильнее укрепить свою власть. Они нашли даже великолепное оправдание своим действиям: все это делается для того, чтобы не нарушать традиций и религии населения колоний. Подумать только!
Я молчал. Его намек на Альмаро насторожил меня. (Моника не раз говорила, что у арабов часто бывают неожиданные и непонятные приступы подозрительности.) Я знал, что Фурнье одобрил бы меня, если б я убил Альмаро, но ни за что на свете я не доверился бы ему. Я хранил свою тайну в себе и даже мысль о том, что он может разгадать, раскрыть ее, была для меня невыносима.
Стрекозы…
Фурнье смотрел, как я болтаю руками в ручейке. Потом спросил меня, что я думаю о взаимоотношениях алжирцев с европейцами. Я ограничился таким ответом:
— Когда мать-европейка отчитывает своего сына, она говорит ему: «Будь умницей, не то позову араба». А арабская мать скажет: «Будь умницей, не то позову Бушу».
— Кого?
— Бюжо.
Он улыбнулся, вскочил и вдруг заторопился в путь. Колючий кустарник цеплялся за наши брюки. Мы шли молча до заката солнца. Начало смеркаться. Серые и розоватые стволы деревьев постепенно темнели или принимали какой-то странный фиолетовый оттенок. Безмолвное спокойствие леса изредка нарушал вой шакала или зловещий крик совы. От жары, палившей весь день, воздух под ветками деревьев был пропитан пьянящим запахом древесной смолы и сухих листьев. Если нас заметят, придется спрятаться и приготовить оружие. Я знал, что ни у таможенников, ни у жандармов нет собак, выдрессированных для охоты на человека. Я чутко прислушивался, стараясь угадать, что таит в себе каждый звук.
Вдруг в глубине темного коридора, образованного свисающими ветвями, я разглядел красные огоньки, застывшие в ночной темноте. Значит, мы добрались до того дуара, который был мне нужен.
Подошел Фурнье. Я тихо предупредил его, чтоб он поостерегся: лучше проскользнуть незаметно. Он тронул меня за плечо. Не останавливаясь, я медленно шел вперед. Деревья попадались все реже. Лес кончался. За ним начиналась неровная, каменистая местность. Здесь нужно было пересечь одно очень опасное место — железнодорожный путь — и затем уж двинуться вдоль ручья. А там и Марокко.
Но этот дуар и его огни почему-то притягивали меня. Во всем этом чувствовалось что-то необычное.
Залаяла собака — учуяла нас.
Ей откликнулись другие. Зазвучал многоголосый собачий хор. Лай, поднятый собаками, несся к самому небу и терялся где-то в вышине.
Несколько огоньков еще мерцало между кустами терновника.