Эта граница всегда одна и та же, и именно она отделяет меня от моей матери. Она же отделяет меня от тебя.
ГЛАВА 1
Прошлой ночью мне приснилось, что я изрубила Эндрю на тысячу крошечных кусочков, как шеф-повар в японском ресторане «Бенихана», а потом съела их все до одного. По вкусу он напоминал курицу. После этого я почувствовала себя сытой, но несколько разочарованной. Мне очень хотелось стейк.
Я собираюсь забыть этот сон. Я заблокирую в памяти рецепт приготовления блюда под названием «Эндрю му-шу»[1]. Как и непреодолимое желание проглотить его в сухом виде. Он будет стерт полностью, без всяких затяжных отголосков или надоедливых дежавю, несмотря на то что, возможно, именно с него все и началось, именно он неумолимо вел меня к этой тупиковой ситуации.
А от нее — в отличие от моего сна — уже никуда не денешься. Я обречена сохранить ее в своей памяти.
Сегодня я расстаюсь с Эндрю — в ресторане с размалеванными столами и скорлупками арахиса на полу. Молодая подвыпившая женщина, пригласившая подружек на прощальную вечеринку перед замужеством, пытается организовать лайн-данс; на ней практически ничего нет, кроме ковбойской шляпы с кисточками. Теперь я понимаю, что следовало подобрать более подходящие декорации. Может показаться, будто я думаю, что наши отношения не внесли в нашу жизнь ничего, кроме пары кружек пива и нескольких порций вполне пристойных, но очень острых куриных крылышек «баффало». Это не тот эффект, на который я рассчитывала.
Я воображала, что наше расставание будет открытым и цивилизованным, даже немного романтичным. Я представляла его в виде пантомимы: никаких объяснений, только печальные улыбки, последний поцелуй в щечку, прощальный взмах руки, брошенный через плечо взгляд… Острая боль ностальгии в сочетании с восторгом свободы — смесь, возможно, и взрывоопасная, но мы оба сумеем почувствовать и оценить ее вкус.
Вместо этого Эндрю как-то странно на меня смотрит, как будто я иностранка, а он меня только что встретил и никак не может определить мой акцент. Я прячу от него свои глаза. Я подавляю переполняющее меня желание выскочить из ресторана на грязную Третью авеню и утонуть в потоках людей, что выливаются из баров на улицу. Конечно, это было бы лучше, чем ощущать замешательство Эндрю, исходящее от него, словно дурной запах. Я вцепилась ногами в основание высокого табурета у барной стойки и уставилась на его верхнюю губу, испачканную соусом барбекю. Это помогает мне справиться с чувством вины. Как я могу серьезно относиться к мужчине, который шатается где попало с остатками пищи на лице? Хотя, честно говоря, нигде Эндрю не шатается. Сидит здесь, возле стойки, ошеломленный.
К тому же я и сама испачкала свою белую майку на бретельках. Кетчуп похож на кровь, сочащуюся из моего сердца.
— Мы ведь не собирались быть счастливы вместе до гробовой доски. Ты и сам это знал, — говорю я, однако, судя по его молчанию сейчас и по его поведению в последние несколько дней, ничего он не знал. Интересно, не возникло ли у него желания ударить меня. Я даже почти хочу этого.
Сейчас уже кажется странным, что я не чувствовала приближения этого момента, что до вчерашнего дня я ни разу не репетировала его мысленно. Обычно я хороша при расставаниях, — можно сказать, даже горжусь собой за это, — и считаю, что люди лукавят, когда заявляют, что их разрыв возник из ничего, пришел ниоткуда. Из ничего может возникнуть только ничего, за исключением, возможно, всяких нелепых случайностей. Или неизлечимой болезни — рака. Но даже к таким вещам следует всегда быть готовым.
Думаю, что я могла бы позволить этим выходным идти своим чередом, согласно заранее намеченному плану, обычно выполняемому с военной пунктуальностью; могла бы проснуться в своей постели рядом с Эндрю, почувствовать его руку, закинутую мне на плечо. Позже, на работе, возле бутыли с питьевой водой, у которой собирается весь офис, я рассказала бы какой-нибудь забавный анекдот про День труда — уик-энд всегда лучше вспоминается, если описать его другим в розовых красках. И хотя я твердо убеждена, что ни одно дерево в лесу не падает так, чтобы потом нельзя было рассказать об этом занимательную историю, сейчас-то я понимаю, что в данном случае и не было бы никаких пикантных подробностей, которыми на следующий день можно было бы с кем-то поделиться.
Вместо этого сегодня, на исходе уик-энда накануне Дня труда, я сижу напротив Эндрю, мужчины, с которым я провела два последних года, и пытаюсь объяснить в первую очередь себе, почему нам необходимо прекратить видеть друг друга нагишом. Я хочу сказать ему, что во всем виноват наш возраст: мне — двадцать девять, а Эндрю — тридцать один. Мы действуем в соответствии с коллективным культурным стереотипом поведения, который требует, чтобы мы вступали в случайные связи, едва преодолев четверть жизненного пути, и пристегивали себя наручниками к первому, кто оказался рядом с нами в критический момент, как в известной игре «музыкальные стулья»[2]. Только этим я и могу объяснить поведение Эндрю, который вчера вышел за все рамки со своими намеками об обручальном кольце, о благословении родственников и о том предложении, которое он собирается мне сделать. Но я, разумеется, ничего этого вслух не говорю. Слова кажутся слишком туманными, слишком похожими на извинения и, возможно, на правду.
Мы никогда не были одной из тех склонных к фантазиям пар, что заранее планируют счастливую развязку своего романа или на первом свидании обсуждают имя своего еще не родившегося ребенка. Собственно говоря, наше с ним первое свидание состоялось в ресторане, поразительно похожем на этот, и вместо того чтобы разговаривать о будущем или даже о нас самих, мы увлеченно состязались, кто больше съест горячих куриных крылышек. Мы вышли из ресторана с такими опухшими губами, что, когда он поцеловал меня на прощание, я этого почти не почувствовала. Через четыре месяца он прервал наше свидание, потому что у него от крылышек началась диарея. Еще через два месяца я призналась, что частенько играла с ним в поддавки. Он отнесся к этому не слишком хорошо.
Тем не менее, говоря о будущем, мы всегда вставляли в свою речь всякие удобные «если», которые преуменьшали значение того, что за ними следовало.
— Если мы когда-нибудь заведем детей, я надеюсь, что глаза у них будут твои, а ступни — мои, — говорила я, рисуя кончиками пальцев круги на животе у Эндрю.
— Если мы когда-нибудь заведем детей, я надеюсь, что желудок у них будет твой. Тогда мы сможем выставлять их на соревнования по поеданию чего-нибудь, а, отойдя отдел, на выигранные деньги уехать в Мексику, — отвечал он, стягивая мои волосы в конский хвост, а затем позволяя им выскользнуть из своих рук, как будто они были предоставлены ему только на время.
Возможно, урок всей истории заключается в том, что мне необходимо усилить бдительность. (События всегда несут в себе какой-то урок, разве не так? По крайней мере, должны, потому что если нет, то тогда зачем они происходят?) На этот раз он, наверное, состоит в том, что мне следует стать более внимательной, поостеречься. Потому что вчера в какой-то момент линия раскола между нами сдвинулась, а я этого даже не заметила, не ощутила.
Мы планировали отправиться с нашими друзьями Дэниелом и Кейт в Центральный парк, чтобы отпраздновать столь нечастое у нас свободное время путем веселого его прожигания. Завесу влажного тумана над Манхэттеном унес свистящий бриз, и после душного августа мы с облегчением балансировали на границе времен года. Поскольку все остальные жители города проводили предпраздничный уик-энд в местах получше этого, мы пользовались тем, что на тротуаре не было никого, кроме нас. Мы с Эндрю раскачивались из стороны в сторону, толкали друг друга локтями под ребра, ставили подножки, шлепали друг друга по бокам, как в игре «пятнашки». Я испытывала чистую радость, рафинированное ощущение счастья. Никаких сигналов беспокойства или каких-то неприятных ощущений в желудке, никаких предзнаменований того, что случилось позже.