Тут недалеко развалины церкви, где крестилась мать Александра Твардовского, Мария Плескачевская. За лесом они жили в деревне, держали кузню. И через этот лес ходили в Васильево, где были магазин и нефтяная мельница. Сейчас ничего нет, только родники и остались.
Под вечер прилетел крупный черный дятел — желна, сначала я увидел его порхающую тень, потом услышал голос — сердитую трель. Что-то в нем было от везиря, задиристый вид, крупная голова, черный халат; сразу вспомнился «Язык птиц» Аттара. Мне встречался и такой вариант названия этой поэмы: «Парламент птиц», смешное название, какой еще парламент на средневековом Востоке…
Но утром, проснувшись в палатке, на которую, как обычно, садились птицы, и увидев поющие на разные лады кроны белых берез в иллюминаторы, я всем сердцем склонился к этому названию.
«Овидий, я тебя так слепо вижу»
Недавно закрыл роман Кристофера Рансмайра «Последний мир», посвященный дням изгнания Овидия. И вот прочел «Овидиеву тетрадь» Елены Крюковой. Это буквально эхо романа. А точнее эхо Овидия, эхо сурового и красочного мира Скифии. В «Гибели Рима» вдруг вспомнился «Андрей Рублев» Тарковского, его видение Страстей на снегу. И у Крюковой Рим какой-то очень русский.
Некоторые стихи неожиданно напомнили мифологию Блейка, его картины, его странных персонажей: Лос, Уризен. У Елены Крюковой Овидий показан в ореоле бессмертного, если вспомнить определение Степного волка Гессе. Он предстает в живописном видении. Стихи Елены отличаются необычной живописностью, так что ассоциация с Блейком-художником вполне объяснима. И написаны стихи пылающими красками: «Телега скриплая. И бык кроваво-рыжий», «Дым-и-гарь. И кровь династий, / Факелов горячий плеск», «И горел плащ кровавый царя», «На чернь души Иезавель / Кладет безумную лазурь»… Крюкова творит свой миф — об Овидии. Названия некоторых стихотворений тоже вызывают в памяти Блейка: «Овидий отделяет твердь от воды», «Создание луны и солнца», «Видение ада».
На бессмертного нельзя смотреть открыто: «Овидий, я тебя так слепо вижу». Но это в первые мгновения, когда вызванная воображением перед нами является смутная фигура. Чувствуется, что и сама Елена смущена. Это передается и читателю. В дальнейшем мы увидим поэта как будто яснее: в любви, в старческой немощи; на наших глазах будет разворачиваться нисхождение поэта на берег изгнания. И все-таки загадка останется. Загадочен даже ближний, тот, с кем ежечасно делишься самым сокровенным на протяжении долгих лет. А что уж говорить о поэте, который якобы жил — как утверждают источники — в таком-то году до нашей и в таком-то году нашей эры.
«Любовью я дотла спален», — с горечью бросает поэт. Но это пламя стало стихами. Оно горело на железном скифском берегу, там, где «Снег и зеленое море».
Дорога Маккарти
Кормак Маккарти предпринял интересную попытку в «Дороге» написать текст, простой, как хлеб; точнее, он перегнал хлеб в чистый спирт. Его Земля окунулась в очистительный огонь апокалипсиса; постарался очистить свою прозу от литературы и Кормак Маккарти: почти никаких аллюзий и затей. Из книжного мусора только Библию он не предает анафеме. Ни кино, ни другое искусство не упоминаются вообще, как будто ничего этого и не было. Прошлого нет. Нет и будущего. Но дорога куда-то ведет. И будущее оказывается возможным.
Каков результат эксперимента?
Человек — животное, жестокое, эгоистичное. Но в нем есть какой-то странный свет. И он вспыхивает тогда, когда человек преодолевает себя, свою животность.
Роман Маккарти радиоактивен. Под его безжалостное излучение попадает и читатель, задающий себе множество вопросов.
Но — одно дело вопросы-ответы здесь, за столом, в кресле перед монитором. И совсем другое — там, на дороге. Там думать уже будет некогда.
Городецкий соловей
Следующую стоянку устроил на чистом и глубоком ручье Городец, в серой ольхе, среди пахучей крапивы. Костер развел прямо над водой. Хорошо, когда под рукой много текучей чистой воды. Тут нашел и купальню, воды по колено. Потом заварил добрую порцию чая, купленного в Белом Холме. Вскоре выяснилось, что это же укромное местечко облюбовал соловей. И он пел мне весь вечер, а когда я залез в желто-оранжевую палатку с иллюминаторами, вообще перелетел на ближайший куст, мол, нет, ты меня послушай. И я слушал.
Соловьи последнее время стали петь хуже, это не только мое мнение. Раньше в их песнях было больше строф, и они звучали разнообразнее. Но вот этот на Городке пел отлично. Не то, чтобы звучно, но проникновенно, чарующе округляя «буквы». И это, кажется, главная особенность его пения: объемный звук. У других птиц голоса не стереофоничны. А этого как будто слушаешь в наушниках.
На следующий вечер сюда вдруг прилетел еще один соловей, запел неумело, скверно, с длинными паузами. Я даже засомневался, не скворец ли, известный «попугай» среди птиц? Нет, оригинальный исполнитель. Я мысленно зашикал. Щенок, разве это песня? И тут включился мой соловей. Виртуозная ария была прекрасна и убедительна. Пришлец тут же заткнулся и больше не мешал.
Достоевский и эскапизм
Когда читал «Преступление и наказание» (школа не в счет), поймал себя на мысли, что среда того времени человечнее нынешней. Городовые сердечнее современных граждан. Роман разворачивается как будто бы в большой деревне: все глазеют, ахают, разевают рты — и все-таки как-то помогают друг другу: копейкой, словом, руками (да вот относят домой Мармеладова, потом и его жену). И по странному совпадению попалась мне на глаза газета, там писали: в поселке молодого милиционера избили, переломали ему ребра, руку, отбили печенку, бросили на обочине; он лежит, стонет; вышла женщина из ближайшего дома, посмотрела, послушала и ушла — чай пить; затем компания молодежи проходила: видели, слышали — мимо прошли; в утреннем тумане куда-то отправился на «Жигулях» местный житель — и переехал еще живое тело, не остановился, дал по газам.
Все как-то просто, обыденно, тон газеты усталый… Бросил газету, взялся за книгу.
Золотой храм
Герой «Золотого храма» Мисимы монах дзэнского монастыря, вопрошающий жизнь, себя, приятелей с неистовостью подпольного человека Достоевского. От этого романа ждешь не просто захватывающего сюжета, идей, — но какого-то свершения, даже озарения. Увы, герой и нас и себя озаряет лишь геростратовым пламенем. Он поджег Золотой Храм, отбежал куда-то, выбросил мышьяк и кинжал в кусты, сел и закурил. «„Еще поживем“, — подумал я». Так заканчивается этот роман. От этой фразы разит пошлостью.
…И правдой.
По дороге постылой
Поэт Се Тяо жил в пятом веке, был человеком весьма знатного происхождения, но и странно непритязательным, предпочитавшим оставаться в тени, хотя способности и все то же происхождение открывали ему двери всяких канцелярий Поднебесной. Но служил он на скромных должностях в отдаленных уездах. И все-таки испил чашу своей судьбы: стал невольным свидетелем готовящегося заговора, был заговорщиками обвинен перед государем и казнен. Ему исполнилось тридцать пять лет. Вот одно из его стихотворений.