ЛЯПИС-ЛАЗУРЬ (Гарри Клифтону)
Я слышал, нервные дамы злятся,
Что, мол, поэты — странный народ:
Непонятно, с чего они веселятся,
Когда всем понятно, в какой мы год
Живем и чем в атмосфере пахнет;
От бомбардировок смех не спасет;
Дождутся они — налетит, бабахнет
И все на кирпичики разнесет.
Каждый играет свою трагедию:
Вот Гамлет с книгой, с посохом
Лир, Это — Офелия, а это Корделия,
И пусть к развязке движется мир
И звездный занавес готов опуститься —
Но если их роль важна и видна,
Они не станут хныкать и суетиться,
Но доиграют достойно финал.
Гамлет и Лир — веселые люди,
Потому что смех сильнее, чем страх;
Они знают, что хуже уже не будет,
Пусть гаснет свет, и гроза впотьмах
Полыхает, и буря с безумным воем
Налетает, чтоб сокрушить помост,—
Переиродить Ирода не дано им,
Ибо это — трагедия в полный рост.
Приплыли морем, пришли пешком,
На верблюдах приехали и на ослах
Древние цивилизации, огнем и мечом
Истребленные, обращенные в прах,
Из статуй, что Каллимах воздвиг,
До нас не дошло ни одной, а грек
Смотрел на мраморные складки туник
И чувствовал ветер морской и бег.
Его светильника бронзовый ствол
И года не простояв, был разбит.
Все гибнет — творенье и мастерство,
Но мастер весел, пока творит.
Гляжу на резную ляпис-лазурь:
Два старца к вершине на полпути;
Слуга карабкается внизу,
Над ними — тощая цапля летит.
Слуга несет флягу с вином
И лютню китайскую на ремне.
Каждое на камне пятно,
Каждая трещина на крутизне
Мне кажутся пропастью или лавиной
Готовой со скал обрушить снег, —
Хотя обязательно веточка сливы
Украшает домик, где ждет их ночлег.
Они взбираются все выше и выше,
И вот наконец осилен путь
И можно с вершины горы, как с крыши,
Всю сцену трагическую оглянуть.
Чуткие пальцы трогают струны,
Печальных требует слух утех.
Но в сетке морщин глаза их юны,
В зрачках их древних мерцает смех.
(перевод Г. Кружкова)
В ноябре
Товарищ отправился по делам в Москву, я с ним доехал до Гагарина, вышел. В потемках полез по железнодорожному мосту, сыро, раннее ноябрьское утро, ни один фонарь не освещает раздолбанных ступенек; наткнулся на сооружение из труб: ремонт. Протиснулся дальше. Тут же на мосту спал сидя возле клетчатых баулов какой-то странник с налипшей на башмаки глиной, — даже в темноте было видно, глина светлая. Спустился, направился дальше к церкви с ведром и лопатой, там горел единственный фонарь. Белели стены среди черных древесных стволов. Прошел мимо оградок, отыскал могилы тестя и тещи, надо было их подправить. Сухие черные травы были выше меня. Никак не получалось сюда поехать… Или все-таки не так уж и хотелось. Да и были надежды на москвичей, каждую субботу приезжающих сюда, в деревню, — электричка останавливается рядом.
Стало ясно, что без рукавиц не обойтись. А где взять?
Со стороны железнодорожного моста вдруг донесся дикий вопль. Повторился. Стонущий, мучительный, злобный. А, тот странник, видимо, очнулся, обнаружил себя на каком-то мосту в измороси, с разламывающейся башкой — или что там у него разваливалось, ныло, саднило… «Ааа, рррыы-оо!» — снова в ярости завопил он.
Над кладбищем деревья строго молчали, клонили осенние ветви.
Зашел в железнодорожную будку, дежурный в оранжевой безрукавке в ответ на мою просьбу протянул брезентовые рукавицы в мазуте, от денег отказался, но я оставил на тумбочке, мол, ладно, просто помяни.
В разгар работы — я таскал песок — появилась смотрительница из дома, стоящего рядом с церковью, в теплом старомодном платке, в допотопном пальто. Она была немного не в себе, я ее видел раньше, на похоронах. Она стала рассуждать о нижней перекладине креста, мол, ее не должно быть, только средняя и верхняя вместо таблички, на коей были слова: Царь Иудейский… и т. д. Я помалкивал. Поговорив, женщина ушла, пообещала помянуть на службе усопших. Уже совсем развиднелось. Павел Петрович вопрошающе взирал с круглого портрета. Моросило. Нежно позванивали снегири. Я вспоминал наши прения за чаем в деревне, где он учительствовал. Таких собеседников у меня уже больше не будет. Каждый человек — это беседа. С его уходом и беседа прекращается. Но некоторые беседы, безвозвратно закончившиеся, томят тебя долго, наверное, всю жизнь. И все-таки продолжаются?.. Нет, это уже монологи. Как вот и этот. Монологи, сны, обрывки прошлого, — наши мертвецы с нами.

Прибегали пугливые собаки, искали чем-нибудь разжиться.
Все сделал, купил в ларьке сока, напился, положил лопату на плечо, — ведро сначала на нее и повесил, но потом взял в руку, — пошел по Старой смоленской дороге, здесь она проходила у тогдашнего Гжатска. В лесу по обеим сторонам стояла вода. Дошагал до памятника в поле среди черноствольных лип: солдата со склоненным знаменем. Здесь поблизости разбомбили госпиталь. Бабы хоронили людей, а над каждой могилой сажали березу. В черненковские годы пришли мелиораторы и попилили березы. С одной женщиной, сажавшей эти березы, я разговаривал в ее доме. У нее с этой дорогой связана удивительная история, приключившаяся после войны. Осталась она одна, муж погиб, в хате дети, есть нечего. И вот взяла она из-под курицы сколько-то яиц, в узел завязала и пошла в город, решила обменять на хлеб. Шла еле-еле, на середине дороги присела на обочину отдохнуть — и приснула. Глаза открыла и сразу почувствовала — чем-то пахнет, свежим чем-то. Поднялась, смотрит: в траве рядом лежат две рыбы.