И тогда сразу вспомнилось то, что так и осталось жить в памяти: старый сад при больнице, земля, пахнувшая тленом, влажным мхом, по которой я тихо проползала вслед за дедом и женщиной, приехавшей к нему.
Я любила деда, не могла не любить, и в то же время была обижена на него и за бабушку и за себя. Неужели он и вправду уже не вернется? И мы больше никогда с ним не увидимся?
Дед вернулся домой после обеда, спросил, увидев меня:
— Все в порядке, надо думать?
Я не ответила ему, окинула его хмурым взглядом, как бы ища в нем что-то новое, незнакомое мне. Он заметил мой взгляд, удивился:
— Чего это ты меня так упорно разглядываешь?
— Тебе показалось, — ответила я и побежала от него, словно боялась: еще немного — и наговорю ему то, чего не нужно бы мне говорить, а ему слушать…
Дома у нас все оставалось по-прежнему. Дед больше не задерживался, бабушка, как водится, ни о чем не догадывалась. И я, конечно, ничего никому не говорила о том, что знаю. Однако это все сумели сделать другие.
Как-то, вернувшись из школы, я нос к носу столкнулась с доктором Туричем, выходившим из нашей калитки. Увидев меня, он причмокнул румяными губами, весело сощурил глаза, так, что крохотные лучики-морщинки разбежались от уголков глаз к вискам.
— А вот и она сама собственной персоной, наша девчурка, та самая, которая в один прекрасный день всех нас до того напугала…
Кто-то сказал однажды, что лучики возле глаз бывают только у добрых людей. Но разве доктор Турич был добрый?
Если у меня и были раньше какие-то сомнения, то едва я вошла в дом, все сомнения мигом рассеялись.
Потому что истинно добрый человек никогда не мог бы поступить так, как поступил Турич.
В столовой на диване сидела бабушка, внешне словно бы такая же, как всегда.
Я сказала:
— Привет и лучшие пожелания.
Она не ответила. Я подошла ближе. Она показалась мне внезапно, разом постаревшей. Глаза ее глядели в одну точку, испуганно и в то же время отрешенно.
— Бабушка, — воскликнула я, — что с тобой?
Я села с нею рядом. Она медленно (казалось, каждое движение причиняет ей боль) повернула ко мне голову.
— Ничего со мной, — сказала она.
Я не поверила ей.
Вдруг выплыло в памяти: доктор Турич выходит из нашей калитки. Толстые причмокивающие губы, веселые глаза довольного собой человека, розовые, как бы готовые лопнуть щеки…
— К кому приходил Турич? К тебе?
Она наклонила голову.
— Зачем? Что ему надо?
— Не знаю…
— Зато я знаю!
Теперь я поняла все: Турич явился неспроста, он знал: деда и меня нет дома, а бабушка в эти часы одна.
Я решила не отставать от бабушки, пока не узнаю всей правды.
— Что он тебе сказал? Я хочу знать, скажи мне!
Она все молчала, а я смотрела на ее лицо с потухшими, отрешенными глазами, на скорбно сжатые губы.
Потом прижалась лицом к ее плечу. Она слегка подвинулась, сказала тихо:
— Если бы ты знала, Маша…
Кажется, я знала. И она, поглядев на меня, поняла, что и в самом деле я все знаю.
Губы ее дрогнули; может быть, она решила заставить себя во что бы то ни стало не плакать?
— Он никогда не любил меня, — начала бабушка медленно, вдумываясь в каждое свое слово, — я знала, он меня не любит и даже как-то примирилась с этим.
— Разве с этим можно примириться? — спросила я.
Она кивнула:
— Выходит, что можно. Я думала, с годами он привыкнет ко мне, мы ведь работали в одной больнице, я была хирургической сестрой, всегда рядом с ним; но он долгое время не обращал на меня никакого внимания, и когда мы поженились, я знала, это он из-за Пети, потому что ему трудно одному с ребенком, и я все думала: пройдет время, он привыкнет…
Голос ее прервался на миг, но она сумела сдержать себя, не заплакала.
— Дороже его для меня никого не было. Его и Пети…
Слабая усмешка мелькнула в ее глазах. Мелькнула и погасла.
— Я с тобой как с равной говорю, будто ты моя подруга…
— Я уже большая…
Она вздохнула:
— Какая ты большая…
Позднее, вспоминая о том, что довелось мне услышать, я думала: наверное, бабушке, обычно сдержанной, молчаливой, захотелось хотя бы раз в жизни хорошенько выговориться.
И она все говорила, говорила, может быть, уже и не думая о том, кто ее слушает.
— Когда Алексей ушел на фронт, я ночи не спала, думала, как-то ему там, не убьют ли, останется ли живой, пусть, думаю, вернется какой есть, без рук, без ног, пусть, лишь бы живой остался…
Она замолчала, потом продолжала опять:
— А после получила письмо, Петя тоже ушел на фронт. Подумать только, один за другим…
Я перебила ее:
— Бабушка, не верь Туричу, слышишь, не верь, он все врет!
Она грустно ответила:
— Нет, Маша, это все правда.
Тогда я закричала:
— Неправда! Он — лгунишка, дрянь, он завидует деду, потому что деда все любят, а о нем никто никогда доброго слова не скажет!
Она слегка приподняла ладонь, как бы отмахиваясь от моих слов.
— Не все ли равно, какой он, плохой или хороший, когда так оно все и есть. Я это все давно знаю, — подчеркнула она, — очень давно. Я знаю, он не любит меня, у него вся душа с Леной, они вместе работали в одном госпитале.
Бабушка помолчала немного.
— Мне как-то случайно попалось на глаза письмо Лены.
— Вот уж не думала, — сказала я, — вот уж не думала, что ты станешь читать чужие письма.
— Я же тебе говорю, случайно попалось мне это письмо, честное даю слово, я никогда не шарила по карманам, ничего не искала в ящиках стола, а тут как-то увидела на дорожке, около калитки, исписанный листок валяется. Подняла его, конечно, прочитала, как же не прочитать, я же не знала, от кого это, кому.
— И все поняла сразу? — убитым тоном спросила я.
— Все поняла сразу, — повторила бабушка.
Я сказала:
— Он никогда не бросит тебя.
— Что с того? — грустно ответила бабушка. — А душой он далеко.
— Неправда, — возразила я.
— Правда. Он не любит меня, только жалеет, но я ведь все как есть понимаю, ему каждый день со мной поперек горла, он на меня глядит и меня не видит, только о ней одной думает…
И тут бабушка заплакала. Слезы разом, как бы освободившись, полились из ее глаз.
Мне стало до того жаль ее, что я готова была заплакать вместе с нею. Казалось, в один миг передо мною раскрылась завеса и стала понятна бабушкина всегдашняя отстраненность, молчаливость, тяжкая дума, день и ночь точившая, иссушавшая ее душу.
Я представила себе, как это тяжело, когда один любит, а другой равнодушен или любит кого-то другого. И еще я подумала о том, что в жизни очень важно по-настоящему понять близкого человека, так понять, чтобы простить все то, что могло бы исходить от него.
Бабушка поднялась с дивана, обеими руками пригладила волосы, крепко-накрепко вытерла ладонью глаза:
— Пойду умоюсь. Скоро дед придет обедать.
Я глянула на часы:
— Да, уже скоро.
— А у меня еще суп не готов.
Я посоветовала:
— Хорошенько вымой глаза.
— Само собой.
Бабушка помедлила, как бы решая, сказать или не стоит:
— Не говори ничего деду, ладно?
— Конечно, не скажу, — пообещала я.
В сущности, если бы даже рассказала ему все, что бы изменилось?
Стал бы он после этого любить бабушку? Сумел бы позабыть Лену? Кто знает…
Однажды весной я собиралась на праздничный первомайский вечер у нас в школе.
Пришла Майя, с которой мы крепко, я полагала, на всю жизнь подружились. Я хотела, чтобы она тоже пошла со мной. Бабушка угостила нас чаем со свежими ватрушками. Пока мы пили чай, бабушка подшила подол единственного моего выходного платья, того самого, зеленого, которое она как-то перешила мне из своего.
Потом мы пошли; бабушка проводила нас до калитки, сказала:
— Когда бы ты ни пришла, я не лягу, буду ждать тебя…
— Она придет не поздно, — пообещала Майя, — самое позднее в одиннадцать.