Нет, он был неправ на все сто, я это сразу поняла, стоило только поглядеть на его жену, на ее глаза, смотревшие на Любимова так, как обычно смотрят только на того, кого любят по-настоящему.
Должно быть, она была сильного характера, сильнее, чем он, и, наверно, с нею жить было непросто, она привыкла всем и всеми распоряжаться в своем детском саду, где ее, безусловно, слушались, но она любила своего мужа, любила и боялась за него и теперь, по всему видно, была счастлива, что наконец-то они свиделись…
Все эти мысли пришли мне в голову, когда я стояла и смотрела на них обоих. Недаром моя бабушка нередко говорила:
— Наша Анюта удивительно проницательная, словно рентгеном всех насквозь просвечивает…
Мы все вместе вошли в палату.
Очевидно, жена Любимова уже успела познакомиться с Тупиковым и с Беловым. Тупиков вскочил со своей кровати, на которой сидел:
— Садитесь сюда, так вам будет удобнее всех видеть.
— Зачем? — спокойно возразила она. — Я на мужнюю койку сяду.
И села рядом с Любимовым, уверенно положив большую, крепкую ладонь на его щуплое плечо. А он, как мне показалось, весь плавился от счастья, смотреть на него было как-то даже немного совестно, словно подглядываешь за кем-то украдкой.
— Значит, так, — сказала жена Любимова. — Сейчас пойду, поговорю с начальником отделения.
— Начальник отделения у нас майор, — вставил Тупиков.
Она неторопливо кивнула.
— Пусть майор, хоть бы и генерал, мне что, я скажу, чтобы его выписывали, скажу, хватит ему на больничной койке валяться…
— А если врачи не согласятся? — спросил Тупиков.
— Мы расписку дадим, — сказала она. — Я вообще так считаю: дома стены помогут, дома он и отоспится как следует, и поест вволюшку свое, домашнее…
— До чего я, если бы ты знала, по нашим пельменям истосковался, — признался Любимов.
— Я тебе и пельмени сготовлю, и шаньги, и пироги твои любимые, с брусникой, с рыбой, только ешь, поправляйся…
У нее был несколько странный выговор, должно быть, уральский. И Любимов так же говорил, как она, и некоторые его слова поражали, так, например, он называл мочалку «вихотка», вместо «печально» говорил «тусменно».
— Что-то мне нынче тусменно на душе…
Белов слегка приподнялся на кровати.
— Раненько вы схватились, уважаемая, еще сперва супругу вашему надо будет на фронт податься, а потом уже уральские пельмени чеканить.
— Ну что ж, — невозмутимо согласилась она, поправив свою немыслимо зеленую косынку. — Пусть на фронт подастся, куда все, туда и он, стало быть, я его все одно ждать буду.
Мне подумалось, она какая-то положительная, надежная, ей можно верить на все сто, как говорил когда-то мой папа.
И еще подумала, что Белов злюка. Да, самая настоящая злюка. Зачем он так сказал? Или и вправду позавидовал Любимову?
Тут же стало совестно своих мыслей, разве можно так вот думать об искалеченном человеке? Даже если он и стал злым, недоброжелательным, следует его понять и простить, потому что все знают и видят, ему очень, очень худо…
Спустя два дня Любимов уехал вместе с женой к себе на родину.
— Сам начальник подарил мне еще целую неделю, — сказал Любимов. — Вот ведь какая она у меня!
— Кто она? — спросил Белов.
— Жена, кто же еще, — радостная улыбка не переставала светиться в глазах Любимова. — Она прямо так вот сразу вопрос ребром: дескать, хотите, чтобы он окончательно поправился, чтобы принес пользу Родине, так дайте ему дома побыть, непременно дайте! Ну наш майор в ответ только головой кивнул: дескать, чего с вами поделать, все одно любого переговорите…
— Уж так уж любого, — возразила жена.
Оба они были откровенно, безоглядно счастливы и не пытались скрыть свое счастье.
— Вот и все, — сказал Тупиков, когда Любимов в последний раз, уже стоя во дворе, помахал ему.
— Никак, скучать уже начал? — спросил Белов.
— Может, и начал, — неопределенно ответил Тупиков.
Любивший насмешничать надо всеми, он ни разу не попытался передразнить жену Любимова, напротив, все еще глядя в окно, сказал с едва скрываемой завистью:
— Если так подумать, хорошо жениться — тоже дело немаловажное!
Белов хмыкнул, а Тупиков продолжал:
— Вот кончится война, Тупиков женится, возьмет себе кралю первый сорт, ни пером описать…
— Ни в сказке рассказать, — продолжал Белов, язвительно усмехнувшись.
— Чего смеешься? — спросил Тупиков. — Думаешь, Тупиков не сумеет выбрать себе красавицу и умницу?
— Суметь-то сумеет, — ответил Белов и замолчал, наверно, нарочно, ожидая, что Тупиков спросит, о чем он думает.
Тупиков так и сделал:
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что на войне всяко может статься, может, и не вернешься домой обратно, тогда и жениться некому будет…
— Ну что ж, — Тупиков пытался улыбнуться, но улыбка у него получилась кривой, какой-то вымученной. — Ну что ж, ежели так, то и говорить не о чем…
— А ты, милок, видать, ехидный изрядно, — сказал новый раненый, занявший койку Любимова. — Дальше, как говорится, некуда…
Новый раненый, фамилия у него была красивая, звучная — Сизокрылов, был уже немолод, мне в те годы он казался старым стариком, недавно исполнилась, как он сам признался, вся как есть полсотня.
Он был с виду типичный старый вояка, каким его представляют иной раз в кино — коренастый, крепкий, круглолицый, на лбу и на щеках глубокие морщины, шея красная, в складках. У него было сквозное проникающее ранение в область легкого, и лежать ему предстояло никак не меньше трех месяцев.
Белов, казалось, нисколько не обиделся на его слова.
— Чем же это я ехидный? Просто знаю, что она такое, война, не родимая матушка, не теща ласковая, не родная сестра…
— Это верно, — согласился Сизокрылов.
— Все может статься, — снова сказал Белов. — А то и другое может случиться, вернешься вот таким, как я…
— Лучше не надо, — быстро проговорил Тупиков. — Лучше пусть Тупиков сразу в сырую землю ляжет, да там и останется…
Сказал и осекся. Вдруг понял, кому это он сказал. С опаской глянул на Белова, но тот словно бы и бровью не повел. Даже слегка улыбнулся:
— А я вот живу, как видишь…
И Тупиков, по-прежнему виновато глядя на Белова, послушно проговорил:
— Да, вижу…
Похоже, ему стало невмоготу находиться в одной палате с Беловым, которого он так сильно, хотя и невольно обидел, и он вышел за дверь. Сизокрылов повернулся к стенке.
— Заснуть, что ли, — сказал, и уже спустя минуту раздался негромкий, ровный храп.
— Послушай, мисс Уланская, — сказал Белов. — Подойди-ка, милый человек, ко мне поближе.
Я подошла.
— Вот что, напиши мне письмо за меня.
— Хорошо, — ответила я.
Он кивнул на свою тумбочку, там лежали книга Шолохова «Тихий Дон», тоненькая тетрадка и несколько конвертов.
— В ящике карандаш, — сказал Белов.
Я выдвинула ящик тумбочки, нашла карандаш, потом положила тетрадку на книгу Шолохова.
— Готова? — спросил Белов.
— Готова.
— Тогда слушай.
Много лет прошло с того дня. Но кажется, до сих пор помнится мне каждое слово, произнесенное Беловым, помнится его громкий, немного хриплый голос:
«Здравствуй, Паша!
Пишу тебе последнее письмо, больше писать не буду. Пути наши разошлись, поэтому даю тебе свободу. Я свою жизнь как надо устроил, теперь давай устраивай свою. Обо мне забудь. Я встретил хорошую женщину, она меня полюбила, и я ее полюбил. Скажи Андрюше и Нюре, что помогать им буду, чем сумею, а видеться с ними ни к чему. Желаю вам всем все, что сами себе желаете.
К сему остаюсь Белов Василий Порфирьевич».
Я дописала последнее слово «Порфирьевич». Чуть сильнее нажала карандаш, графитный кончик сломался.
Он спросил, не поворачивая головы:
— Дату поставила?
— Сейчас поставлю.
Я написала внизу, остатком грифеля: «28 декабря 1943 года, Москва». Он сказал:
— Адрес госпиталя не пиши, не надо.
— Хорошо, не буду, — ответила я.