Ходики показывали половину одиннадцатого. Вера еще не спала. Она сидела у стола, штопала его протершиеся, выстиранные и высушенные шерстяные носки, чтобы прибрать их до зимы. Георгий постоял посреди передней, хотел что-то сказать жене, не сказал, не стал пить чай, молча прошел в горницу и притворил дверь. И Вера ничего не сказала мужу, ожидая, что он сам заговорит, ведь она выходила к нему. Закончив с носками, вздохнув едва слышно, она разобрала постель в передней и легла одна. Она еще долго не могла уснуть, ворочаясь и вздыхая, уже не таясь.
Георгий тоже не спал, лежал на спине с открытыми глазами, потом тихонько встал, включил настольную лампу, взял с этажерки Гайдара, сел к столу и начал читать «Судьбу барабанщика». Было тихо в избе, тихо на деревне, не слышалось даже лая собак, за окном — темень, а он сидел и читал, подперев рукой голову, свесив волосы. Отвлекаясь от книжки, глядя перед собой на оранжевый абажур лампы, Георгий вспоминал окраину города, барак, где они жили с матерью, проводив отца на войну, смерть матери, похороны, уличную жизнь свою, крыши поездов, на которых путешествовал он, переезжая из одного города в другой, пока не оказался в детдоме. На какое-то время Георгию от всего этого стало совсем скверно, чуть не до слез, он закусил губу, покачивая головой, думая, что вот завтра ему исполняется сорок лет, потом пятьдесят — а время летит, черт знает как быстро, — и все… Сорок лет — и он один. Ни отца у него, ни матери, ни братьев и сестер. И вот та рыжеволосая располневшая тридцатичетырехлетняя женщина, что лежит на кровати в соседней комнате, единственный родной ему на всей земле человек.
Он уснул расстроенный, во сне видел мать, похороны и плакал. Когда проснулся, лицо и край подушки были мокрые. Георгий подумал, что, видимо, кричал ночью он, — если кричал, Вера, конечно, слышала и скажет. Но Вера ничего не сказала. Она попросила помочь на дворе и все.
Это было вечером и ночью. После ночи, в свою очередь пришло утро, светлое, солнечное. Георгий, не выпуская ведер из рук, стоял в ограде, улыбаясь, жмурясь от солнца. Стоял минуты какие-то. Ему надо было скорее освободиться от работы, он хотел пойти за деревню, погулять.
Сначала Георгий выгнал (напьются в любой луже) за огород корову, годовалого быка с теленком, следом за ними — овец. Стадо еще не собрали, не могли найти пастуха, и скот пока бродил близ деревни. Старый пастух отказался, что-то не устраивало его, да и травы еще не было — куда гнать. Выбросив из коровника в огород через специальное окошко навоз, Георгий перенес туда узкое длинное корытце, разложил курам корм, и пока они клевали, кудахтая и толкаясь, вычистил в курятнике и у овец. Потом перешел к свиньям. Тяжелый боров лежал на соломе, лениво и редко хрюкая, а поросенок бегал по клетке, повизгивая, — хотел есть.
К длинной, на две двери, рубленой избушке примыкал просторный глухой соломенный двор, тут и размещалось все хозяйство. Избушка делилась еще и на перегородки. С началом холодов, каждого в свое отделение, перемещали туда кур, поросенка, телка. В самые сильные морозы в избушку загоняли корову, чтоб не сбросила надоев, овцематок с маленькими ягнятами. Откроешь зимой дверь коровника — пар ударит в лицо…
Закончив работу, Георгий присел в ограде на чурку, прислонясь спиной к стене двора, закурил. Он всегда передыхал так, управясь. Работа была не ахти какая, обыденная работа, которую выполнял он ежедневно, на протяжении вот уже многих лет. Но всякий раз Георгий делал ее добросовестно, до некоторых пор, с удовольствием, а потом курил на обычном месте, отдыхая, с сознанием, что поработал он хорошо, как и требуется от человека. Загребая лопатой навоз, перегоняя из клетки в клетку поросенка, рассыпая на чистом месте зерно курам, он, не отвлекаясь ничуть, отмечал попутно взглядом, где у него что не так. Избушка крепкая, простоит долго, и двор крепкий, нигде не продувает, не наметает снегу вовнутрь. А вот здесь половица прогнила, прогибается под ногой, глядь — проломится, надо завтра заменить. Здесь у гвоздя, поддерживающего на петле дверцу, перержавев, отлетела шляпка, нужно вытащить старый гвоздь, вбить новый. А тут следует выложить обломками кирпича, чтоб тверже ноге. В остальном же всюду порядок: надежны полы, матицы, слеги, стены и крыши. Лопата для навоза и вилы стоят в одном углу, вилы для сена — в другом, каждой мелочи свое место, как в ограде, так и в избе. Все у него, до последней щепки, в памяти, обо всем он помнит, чередуя, к чему и когда приложить руки.
Но сегодня Георгий управлялся на дворе не то чтобы с равнодушием, а без обычного увлечения. Не порадовали его ни боров, растянувшийся на соломенной подстилке, ни маленькие ягнята, подпрыгивающие в игре, ни теленок — Георгий приучил теленка подходить к своей руке и гладил его, разговаривая. И, сидя, по обыкновению, на чурке, затягиваясь горьким дымом, Георгий думал о чем-то далеком, не связанном с этой усадьбой, хозяйством своим, деревней, где он прожил ни много ни мало — пятнадцать лет.
— Сорок годков тебе, мальчик, — сказал он негромко, покачивая по привычке головой.
Боже мой — сорок, это надо же. Как быстро. Когда я жил в бараке, а потом в детдоме, я и не подозревал даже, что существует такой возраст. Когда приехал сюда, я был совсем молодым. А сейчас мне сорок лет. У меня жена. У меня изба, двор, баня, огород — все это называется усадьбой. У меня полон двор скота. У меня…
Сегодня придут гости, станут поздравлять, желать здоровья, счастья, успехов в работе, радостей в личной жизни, долгих лет. Сорок лет, скажут они, — это ерунда. Надо прожить еще столько же. Ну — чуточку меньше. А он будет благодарить их, улыбаться, тянуться с рюмкой, чокаясь, и опять благодарить. А потом гости уйдут…
— Гоша, — вышла на улицу Вера, — иди завтракать, яичница стынет. Тепло-то как, господи. Хоть бы погода наладилась. В прошлую весну в эту пору уже картошку посадили. А нынче… Идем, Гоша. Ты чего, не заболел, а?
В избе вкусно пахло стряпней, стекла пламенели — солнце играло в окнах. Помыв руки, Георгий сел к столу. Он ел яичницу с хлебом, запивая кипяченым молоком. Вера сидела напротив, изредка взглядывала на мужа.
— Ты что сейчас станешь делать? — спросила Вера, заканчивая завтрак.
— А что? — Георгий допивал молоко. — Что ты хотела? Помочь чего нужно?
— Столы принес бы от Мишуковых. Два стола. Я договорилась с ними. Сходи, пожалуйста.
— Принесу, — пообещал Георгий. — Потом, после обеда. Пока погулять пойду.
— Куда? Ты ненадолго, Гоша? В три мне столы накрывать, слышишь? Да переоденься, неужели так пойдешь? Я рубашку приготовила, в полоску. Шляпу надень.
— Так и пойду, — Георгий встал. — Кто же в шляпе за деревню ходит. Я недалеко, пройдусь берегом и обратно. К двум вернусь. Что ты смотришь?
Георгий обул возле крыльца резиновые сапоги и, как был в расстегнутом пиджаке, с непокрытой головой, притянул за собой калитку. Перейдя мост через Шегарку, он выбрался на высокий правый берег и неспешно пошел встречь течению, по старой, подсохшей уже, тропинке. На огородах, подступавших к берегам, лежала собранная в кучи темная картофельная ботва. Перед тем как пахать огороды, ботву будут жечь, но покуда она лежала осевшими кучками, мокрая и осклизлая, не успев просохнуть на ветрах. Весна была поздняя, речка вскрылась перед Майскими праздниками, на День Победы валил мокрый снег, дул ледяной ветер. Полевые работы велись кое-как, тракторы вязли в раскисшей земле, молодая трава едва пробивалась сквозь полегшую прошлогоднюю, по улицам ходили стороной, держась изгородей, — грязь.
Сегодня двадцатый день мая, и это был первый теплый день за всю весну. Вода в речке немного убыла, но берега были голые, неуютные — не скоро, озеленяя края, вырастут камыш и осока, расцветут белым и желтым кувшинки. Куриная слепота набирала цвет, но в сограх по кочкам еще держалась вода, и почки на березах едва проклюнулись — далеко было до листвы. Возле плетней крапива поднялась на три пальца, жгла руки.