Этот день они провели в Лондоне — Шерлок соскучился, и потому безжалостно гонял выбивающегося из сил немолодого уже мужчину по незнакомым улочкам и переулочкам, загнав в итоге, как гончая зайца, только один раз позволив перекусить в какой-то дрянной забегаловке и выпить пару чашек дерьмового кофе.
Оба страшно устали, и в машине клевали носом. Но на половине пути Шерлок взбодрился, растормошив почти уснувшего Сада, и сделал отчаянно-смелый минет, от которого тот едва не подох, так это было невероятно. Чувственно. До боли сладко. Они долго целовались, и вкус семени, смешанного со слюной, кружил Садерсу голову. Потом Шерлок снова дремал, согнув в коленях длиннющие ноги и мирно пристроив затылок в приятно опустошенном паху любовника. Когда машину потряхивало, голова беспомощно качалась из стороны в сторону, и волосы мягкой волной накрывали бедра. Душа Сада обмирала от нежности и любви.
А дома…
Дома стало ещё лучше.
Сейчас Шерлок спит, прилипнув горячей щекой к соску. Сада обволакивает умиротворяющая нега и, пристроив ладонь на плече своего мальчика, он медленно погружается в сон.
Ветер за окном негромко шумит и поёт…***
Картина счастливой жизни была настолько реальна, что никогда не произнесенные Шерлоком слова отчетливо прозвучали — совсем близко, возле самого уха. Губы обожгли мочку, и в своей непридуманной жизни Сад глупо улыбнулся и прошептал в ответ: «И я люблю тебя, мальчик мой. Так люблю…»
И всё это ты решил у меня отобрать?! Захапать моё, попользоваться моим? Так я тебе и отдал, бродяга! Жалкий урод! Гнида, ничтожество, мразь. Откуда ты взялся?! Кто ты такой, чтобы поселиться на Бейкер-стрит?!
Задремал он только под утро, устав от грызущего сердце бешенства, сраженный глубоким, но очень коротким сном. Когда глаза его распахнулись, за окном был всё тот же невеселый рассвет.
Ждать он больше не мог. Ни одной секунды.
Наскоро ополоснувшись, поспешно направился в гардеробную. Натянул джинсы, футболку, теплый свитер, дернул с плечиков куртку и вышел, громыхнув резко захлопнутой дверью.
Растолкав свернувшегося уютным клубочком Джеймса, отрывисто бросил:
— Поднимайся. Кофе, покрепче. Завтракать я не буду, но ты можешь перекусить. Выгони джип, да прогрей получше — я мёрзну… Кстати, теперь он твой. Можешь трахаться с ним день и ночь. Денег тоже дам. Много. Чемодан не забудь. Через сорок минут отправляемся.
— В Лондон?
— Да.
*
Санти он позвонил с дороги. Сонный, по-домашнему расслабленный голос мгновенно вывел его из себя: внутри вновь тонко зазвенела почти усмиренная злоба. Неплохо Рута устроился под его крылом: воркует со своим сосунком, сопли ему счастливые утирает, облизывает задницу, поёт колыбельную, как будто именно это и есть его основное предназначение, главное дело жизни, как будто Садерс Ремитус всего лишь заботливый дядюшка, по-свойски приютивший в своем доме и его, и его ебливую «девку».
Ну уж нет, славный мой Сан! Придется напомнить, с кем ты имеешь дело, и за что тебе так повезло.
— Спишь? Не слишком ли долго и не слишком ли сладко?
Голос спокоен и добродушен, но у сидящего за рулем Джима холодеют пальцы — он хорошо знает и этот голос, и этот тон.
Санти знал их не хуже.
— Я… Прости, Сад. Я… Кажется, я проспал.
— Господин Ремитус, если ты забыл. И, да, ты проспал.
— Слушаю вас, господин Ремитус.
Садерс долго и тяжело молчал, наслаждаясь нарастающей паникой недоумка, зарвавшегося и забывшего своё место. Он, конечно же, понимал, что сейчас пристрастен, что именно Санти всегда был его правой рукой, надежным плечом, доверенным лицом и прочая, прочая, прочая. Эпитеты затасканные, но характеризующие Сантино Руту как нельзя лучше. И недоумком его назвать тоже несправедливо. Но ревнивая зависть к чужому счастью плохо уживается со справедливостью. Подслушанные ночные стенания («о, боже, боже, боже») он не забыл, висок они ему прострелили изрядно.
— Надеюсь, этот бездельник не высосал тебе все мозги.
— Сад… Господин…
— Заткнись и слушай.
*
Просыпающийся Лондон был чист и прекрасен, несмотря на ветер, несмотря на скопление хмурых туч.
Высаживая Садерса у дверей, Джеймс тихо спросил: — Ты точно не хочешь, чтобы я остался?
— Я точно убью тебя, если ты останешься. Чек не потеряй. Он сделает тебя по-настоящему счастливым. И свободным.
***
Если бы Садерс никогда не подозревал о существовании любви, он узнал бы её безошибочно в том до смешного нелепом танце, что сейчас перед ним исполнялся: оба вскочили с дивана и принялись бестолково топтаться на месте. Сталкиваясь плечами, наступая на ноги, отпихивая локтями и бедрами, делая другие, столь же нелепые вещи, они закрывали друг друга собой, защищая свои дорогие сердцу сокровища.
От него.
От противника.
От врага.
И не было в жизни Садерса Ремитуса минуты ужаснее…
Любовь преследовала. Ухмылялась, кривлялась, глумливо гримасничала: я вечно юная и прекрасная, я живая. Попробуй возьми.
— Здравствуй, Шерлок.
*amante — любовник
**Bastare! — хватит, с меня достаточно
***эта мечта — небольшой бонус для тех, кому пейринг Садерс/Шерлок показался неожиданно интересным, а такие читатели есть, я знаю)
========== Глава 37 Три - это два и один ==========
Улыбка рождалась в кровавых муках, раздирая большую и малую скуловые мышцы, корёжа лицо, истончая готовую лопнуть кожу и грозя превратить её в рваные лоскуты. Садерс Ремитус «терял лицо», а такая потеря была позорна и поэтому недопустима. Ему вполне достаточно знать самому, что от прежнего жестокосердного гордеца мало чего осталось, во всяком случае, если говорить о любви, которую когда-то он снисходительно презирал, а теперь ненавидел люто, видя в ней лютого врага, и о Шерлоке, от которого всё ещё был без ума.
Но об этом совсем необязательно знать Шерлоку, и уж тем более — этому.
Этот наверняка наслышан о нём в подробностях и хорошо понимает, что за страшный монстр сейчас перед ним возник. А у монстра того и гляди потечет из глаз: и любовь потечет, и боль, и безрассудная, дикая ревность.
Садерс очень давно не делал простой, незамысловатой вещицы: не проливал горьких слез. Он никогда не страдал — не видел причины. Лишь смерть, сначала обожаемой матери, затем славного толстяка Бонне, выдернула его из привычного состояния холодной целеустремленности и довольства собой. Но и тогда скупую едкую влагу, дрожащую под его ресницами и никак не желающую просочиться, едва ли можно было назвать слезами. Злость на несправедливо устроенный, примитивный мирок, в который его угораздило вляпаться, вмиг перекрыла спасительные каналы, несущие хоть какое-то облегчение раненому горем сердцу, и теперь, когда оно начинало дрожать и гореть, лишь короткие спазмы сухо сжимали горло, и звуки, что оно при этом рождало, больше напоминали звериный рык, чем человеческое рыдание.
Стоя напротив ошеломленной парочки, он проклинал свою слабость.
Немного же тебе надо, чтобы расклеиться, un buono a nulla! * Падаешь все ниже и ниже. Разыгравшемуся перед тобой водевилю только сморкающегося в платок чудовища не достаёт.
— Вы отдавите друг другу ноги, господа. — Садерс продолжал рвать улыбкой свой рот — нещадно, упрямо, настойчиво, наперекор вскипающим озерцам слёз, обильно наполнившим дно его пересохших глазниц. — Может быть, остановитесь? От вашей ритуальной пляски в глазах рябит, даже мой натренированный вестибулярный аппарат не в силах её стерпеть.
Оба «танцора» замерли, но замерли отвратительно близко друг к другу, и от мощного прилива бешенства у Сада закололо в груди: почему сам он не может, не имеет права встать вот так: касаясь плечом, в дюйме от невыносимо прекрасных губ и глаз?!
Фланелевая рубашка, мягкие брюки, растянутые и вздувшиеся на коленях симпатичными, очень домашними пузырями… Он так соскучился по своему мальчику, по аромату его волос, по теплу его дыхания! И так от него далек. Выброшен на пустынную, холодную орбиту Земли нелюбовью и брезгливым презрением.