Она подтирается бумажным платочком и натягивает трусы и штаны.
— Ну вот.
Вот и все, что она говорит. Вернер несет ее обратно к машине, и они едут дальше. Когда она хватается за следующую бутылку, он говорит себе, и уже далеко не в первый раз: женщину, которая всюду и всегда писает, муж неминуемо бросит. Этого никто терпеть не станет. Ни один здравомыслящий мужчина этого не потерпит. И его снова разбирает смех. Смех едкий, мрачный. Нет, ну как он собирается с восьмидесятиоднолетней матерью ехать через всю Германию? Она впервые пускается в такое путешествие. Да и он тоже.
— Почему ты так странно смеешься? Ты смеешься, как Леопольд. Он тоже иногда так смеялся. А потом появилась эта женщина. Переехала в дом напротив, пятый этаж, помнишь? И он перестал так странно смеяться. Все пялился в окно и ждал, когда она спустится со своими роликами и будет кататься, будто прима-балерина, вверх по Вихертштрассе, вниз по Вихертштрассе. Она пари́т, говорил он, просто пари́т. Потом она уехала. И он тоже зачастил то туда, то сюда. А ведь всегда был флегматиком и домоседом. Приходил из своей конторы и плюх на диван, а тут вдруг сплошные разъезды. Пропадал где-то ночами, исчезал на целые выходные, а однажды поздно вечером заявил мне, что переезжает в Эрланген. И уехал всего с двумя чемоданами, в воскресенье рано утром, еще и семи не было, ты еще спал. Все, что он не взял с собой, я повыкидывала. Все. Через три года построили Стену. Помню, как я думала: пускай строят, пускай, можно было бы и повыше. И продукты, которые он нам посылал, я все распродавала. Чудесненько распродавала!
Теперь смеется она. Смеется злорадно, хотя на самом деле это потуги на злорадство. Вернер, конечно, помнит, еще как помнит. Ту женщину звали Лена, Лена Гротенфорбергер. Ну и фамилия, что это за фамилия такая, говорила Лора, но Вернеру фамилия нравилась, уж точно лучше, чем Бетге, думал он. Но еще больше ему нравилось, как эта женщина каталась на роликах вверх-вниз по Вихертштрассе. Он искал в «Дудене» слова, чтобы описать ее красоту. Гибкая, изящная, грациозная, выписывал он на листочек. Словно перышко, парящее над землей.
Когда отец исчез, ни слова не сказав на прощание, Вернер возненавидел эту женщину. А когда стали приходить продуктовые посылки, возненавидел и отца. Потом все старался забыть его, забыть и никогда не вспоминать. А гораздо позднее, когда ему уже перевалило за сорок, а жены так и не было, не было даже постоянных отношений, только мимолетные неудачные интрижки, и секса-то не хотелось, — честно говоря, секса ему не хотелось никогда, ни с женщиной, ни с мужчиной, и на стройке, где он работал, над ним подсмеивались, считая его существом среднего пола — даже не голубым, а именно среднего пола, — он возненавидел и Лору. Когда в сорок пять лет он лишился работы, а спустя несколько недель Лору ни с того ни с сего разбил паралич, приковавший ее к инвалидному креслу, он ощутил какую-то чудную радость: словно то, что он потерял работу, и стало причиной ее паралича. Словно он имел над ней некую власть. А поскольку водителем экскаватора он больше не смог устроиться, да и никем другим тоже, понятное дело, что Лорин паралич тоже не проходил.
Лора делает большой глоток яблочного сока и говорит:
— Эрланген — разве не дурацкое название? Это ударение на первый слог — разве не по-дурацки звучит?
Вернер никогда не слыхал, чтобы она рассуждала об ударении, или о слогах, или о чем-то подобном, но не выражает удивления. Лора пьет и тоже молчит. Словно все самое важное уже сказано и больше ни о поездке, ни о чем другом не стоит рассуждать. Она впадает в полудрему и просыпается, когда они уже подъезжают к Лейпцигу.
— Дальше прямо, — говорит она. — Хермсдорфская развязка, затем Хоф. Проедем Хоф. Проедем Байройт. Повернем на Бамберг и на Эрланген. Я все выучила. Видишь, Вернер?
— Да, — отвечает Вернер, но Лора продолжает объяснять ему дорогу, каждые пятнадцать-шестнадцать километров принимается его поучать, и он уже ничего не понимает, помнит только, что Эрланген где-то на юге Германии. Между тем она пьет одну бутылку за другой, и вот ящик уже опустел, и Вернер дивится, что при таком количестве жидкости писать она просилась всего четыре раза. После четвертого раза, недалеко от Эрлангена, Вернер помогает ей снять серые штаны и серую блузку. Несколько секунд она сидит в белом белье на пассажирском сиденье, беспомощно сложив руки на груди.
— Шевелись, будь добр. Шевелись.
Все случается очень стремительно: Вернер натягивает на нее розовое плиссированное платье, и внезапно ее лицо озаряет улыбка, она улыбается, словно ребенок, которому надарили подарков. Платье ей в самый раз, и Лора с гордостью заявляет:
— Я не толстею. Хоть и сижу в инвалидном кресле, но не толстею.
Презрительный взгляд на толстое пузо Вернера — и ее лицо снова озаряет гордая улыбка.
Они съезжают с автобана, Лора и тут показывает дорогу. Уже через три минуты они пересекают улицу Ан-ден-Келлерн, и Вернер видит, что тут и вправду много пивнушек[11] — вот они, одна за другой, раньше это как-то не приходило ему в голову, хотя он сам каждый вечер пропускает кружку-другую. Лора говорит, качая головой:
— Пивом Леопольд никогда не баловался. Он вообще не переносил алкоголь. Флегматик, канцелярская крыса, сиднем сидел день за днем, зарывшись в бумаги, пока не появилась эта Гротенфорбергер, которая свела его с ума. Боже мой, да где же этот дом номер три? Не поменяли же они нумерацию.
Дом номер три оказывается в самом конце улицы: темно-желтое обшарпанное здание, кругом — старые деревья и разросшиеся кусты. К крыльцу ведет узкая каменная лесенка, а сам дом — два этажа и остроконечная крыша, поросшая мхом. Вернер останавливается, и Лора опускает стекло. Все ее тело напряжено. Она делает глубокий вздох, чтобы сбросить напряжение.
— Какой воздух, просто великолепный. Чистый и свежий. Как в те времена на Вихертштрассе, когда машин почти не было, улицы стояли пустые, а теперь-то на роликах особо не покатаешься. Ну что, Вернер, приехали.
Вернеру удивительно, что он ничуть не взволнован, ни капельки, не то что раньше. Возможно, мысль, что он впервые за сорок девять лет увидит отца, оглушила его, поэтому он ничего не чувствует. Защитная реакция организма, да, похоже на то.
Вернер достает из багажника кресло-каталку, раскладывает его и усаживает Лору.
— Сумка, Вернер, сумка.
Он передает ей сумку, в которую она тут же вцепляется обеими руками, чтобы хоть немного унять дрожь в теле. И вновь Вернер тащит ее, подперев пузом, двадцать ступенек наверх, считает каждую ступеньку, но остается спокоен, пугающе спокоен.
— Позвони, Вернер, — велит Лора, едва он опускает ее на пол, и звучит это так, словно она говорит: Вернер, иди в бой. Вернер нажимает на звонок, один раз долго, другой раз коротко, так он звонит всегда и всюду. Только после этого его взгляд падает на табличку на двери, там значится Бетге, шрифтом Зюттерлина[12] на позолоченной пластинке: Леопольд и Лена.
Вернер слышит шаги. Шаги становятся громче, затем дверь распахивается — на пороге стоит его отец. Хотя он исхудал, скрючился, щеки впали, Вернер мгновенно замечает сходство, разительное сходство: широко расставленные глаза, кустистые брови, кудрявая, всклокоченная шевелюра.
Отец смотрит на Лору, затем на Вернера, затем снова на Лору. По его лицу пробегает усмешка, в которой сквозит и ехидство, и облегчение.
— Лора, Лора. Я знал, что ты приедешь. Я всегда ждал, что однажды ты появишься на пороге. А это — неужели… неужели это Вернер?
— Вернер ли это? — теперь усмехается и Лора, в ее усмешке ехидство отчетливое, довольное. — А то сам не видишь?
— Как же, как же, — извиняется Леопольд. — Конечно, вижу.
Лора говорит:
— Сперва прими-ка поздравления. Восемьдесят три, не всякий доживает.
— Ты посчитала? Спасибо, Лора, спасибо.
— С какой стати мне не посчитать? У меня что, Альцгеймер?
— Лора, Лора, боже мой, ты, как в былые времена, за словом в карман не лезешь.