Он шагает впереди. В клетчатой сорочке за три рубля и в серых суконных брюках. Еще весьма осанистый. Если смотреть со стороны, старость выдают лишь серые пряди и правая нога, которую он чуть подволакивает.
Молчим. Рейнису не по душе беседа на ходу. Успеем наговориться, когда присядем. Лужайка в летний зной выглядит как уголок хорошо ухоженного парка. Мшистым полянкам и траве жара нисколько не во вред. Зелень до того свежа, что мигом снимает усталость.
Рейнис достает четвертинку, зажимает в пальцах светлый хвостик, не спеша раскупоривает.
— Вот это вещь!
Рвем красные ягоды. Куда приятней пресного лимонада. Кусты смородины выстроились мал мала меньше, словно дети-погодки.
— Пятый совсем поземыш, а вон укоренился, — говорю я, чтобы завязать беседу.
Рейнис долго глядит, как муравей тягается с сосновой иглой.
— Последний куст. Больше сажать не стану. Осенью перебираюсь в Озолгале. Здесь пройдет мелиорация. Если во дворе выроют канаву и вспашут лужайку сосняка, что мне тут делать?
Говорит он не столько мне, сколько самому себе.
— Третьего дня прибирал я барахло. Нашел книгу про Жолио-Кюри. Про то, как он в войну спасал бутылку с тяжелой водой. Прочитал, но почему-то нигде не нашел, можно ли такую воду употреблять. Запить ею, к примеру, стаканчик водки.
Это намек, что в довершение не мешало бы пропустить по кружке пива. Раюм прячет граненый стакан обратно в куст. До следующего раза.
Мы идем на хутор «Зетес». Думаем каждый о своем. Не исключено, что об одном и том же — о холодном и пенящемся пиве.
Парит. В Заливе ни дуновения, ни звука. Я трачу деньги на дорогу, чтобы найти тишину, а Раюм сажает последний куст смородины, чтобы покинуть ее. Похоже, будущим летом не с кем будет распить четвертинку. Когда идешь к Жанису или Андрею, нужно брать с собой пол-литра… Кто знает, может, через два-три года вообще не к кому будет приезжать. Не возбраняется, конечно, разбить палатку на берегу. Однако если нет парного молока и на сковороде не шипит кусок копченого сала, чего-то не хватает. Но кто тут будет жарить и доить? Кто накроет суровой льняной простыней соломенный тюфяк на старинной деревянной кровати? Те, у кого хватит сил, переедут в Озолгале. Другие разбредутся кто куда. Оставшиеся мало-помалу перемрут.
Исчезнут с лица земли купы деревьев и заросшие ольхой канавы. Не останется тропинок, которые связывают соседа с соседом. Высохнет омут, где перед восходом солнца плещет большая щука.
На речных берегах посеют хлеба. Будет цвести рожь. Воцарится еще большая тишина. Не останется ни обитателей Залива, ни их очагов. И я не смогу простить себе, что не рассказал о том, как они уходили. О приходе нового — еще успею. В Озолгале строится поселок. Там концентрация, специализация. Жизнь бьет ключом, гудит, пульсирует. Словом, идет индустриализация.
Когда подолгу крутишься в Министерстве сельского хозяйства и в прочих конторах, колесишь в вечной спешке, подсаживаясь в легковушки к председателям колхозов, — тянет наведаться в Залив. Тут лучше всего удается мысленно оглядеться и соизмерить то,
что было,
что пока существует
и что зарождается.
Эти люди вынесли все тяготы, все невзгоды послевоенных лет. Ныне к ним пришел достаток, уверенность в себе, но сами они тем временем постарели, порастеряли силы.
Я не знаю точно, сколько в Заливе было домов. Теперь не сосчитать. От одного сохранился фундамент. От другого — и вовсе ничего. Один стоит пустой. Другой опустел наполовину. Я сосчитал те, где еще дымятся трубы, их десять. Сосчитал людей. Четырнадцать.
В десяти домах четырнадцать человек. Самому младшему — под шестьдесят, старшему — около девяноста.
Крестьянин, пока в силах двигаться, о пансионатах и слышать не хочет. Переселение в центр считает привилегией молодежи. Вообще-то это верно. Квартир и домов слишком мало. Жилище ждут специалист и механизатор. И стариков не торопят. А если и посадят иную бабушку в новое жилье возле батареи и газовой плиты, она не знает, за что взяться. Без яблони, без вишенки, куста смородины, без всего привычного, на чем держится старый деревенский дом.
Человек хоть сетует, но живет там, где пустил корни.
Таков порядок вещей.
На нем от века стоит земля, вершится коловорот жизни в Заливе.
Тут все — оптимизм и юмор, печаль и трагизм. Как и должно быть у людей. Подобных уголков и закоулков в Латвии сотни и тысячи.
Было время, когда Залив именовали Третьей бригадой. Официально, разумеется. В разговорах попроще — Залив-бригадой. Ныне слово «бригада» отпало. Бригад больше нет. Теперь, если хотят что-нибудь сказать, обходятся привычным:
— В Заливе… Надобно съездить в Залив… Дойти до Залива.
Рейнис Раюм выражается более поэтично:
— До Залива моего первого греха.
Когда у людей хорошее настроение, они предпочитают его название. От него веет воспоминаниями, сердечностью, доброй шуткой и вообще чем-то славным.
Залив с давних пор развивался обособленным мирком. Кругом стоял лес. Поселяне рубили деревья, корчевали пни, поднимали целину. Большей частью то были хозяева средней руки. На обширной вырубке насчитывалось всего два-три хозяйства покрупнее.
Река Нельтюпите делает здесь дугу, которая почти замкнутым кольцом опоясывает рассыпанные хутора. Очевидно, этим объясняется первоначальное название местности. Только один двор «Малкалны» выскочил из опояски и засел в заречье. Однако в Заливе никто исключений не признавал, и дом Кауке прочно числился в Заливе.
Лес сводили, чтобы отвоевать у него побольше земли. Но каждый хозяин оставлял себе по рощице — для красоты и стройматериалов.
Теперь канавы заполнили лоза и ольха. Полосы буйной зелени слились с соснячками или рощицами — смотря кто как называл свою купу деревьев. Впечатление такое, будто все поглощается кустарником.
Вначале колхоз в Заливе сеял всего понемногу. Позже — хлеб и свеклу, чтобы люди могли копошиться вблизи своих домов. Когда полольщики-землеробы один за другим стали уходить, а оставшиеся — слабеть, мелкие поля отвели под такие культуры, которые только сеют и жнут. Но чтобы старики совсем не закоснели в безделье, им доверили поливную плантацию огурцов и бобы, которые в народе называют свиными. Выращивали их, однако, для людей. В последние годы свиной боб сильно возрос в цене. Колхоз решил потягаться с базарными торговками, которые запрашивали за него бешеные деньги.
Почти каждый из малоземельных хозяев в свое время выучился какому-нибудь ремеслу, чтобы скромные доходы с земли подкрепить дополнительным заработком. В Заливе ковали, ткали, шили, столярничали и еще музицировали.
Колхозу от далекой окраины пользы не было никакой. Гектаров набиралось изрядно, но отдача с засоренных полей получалась ничтожной. Потому-то и рассудили дать волю лозе и ольхе до тех пор, пока в Залив не приедут мелиораторы. Речку предусмотрено было углубить землечерпалкой и выпрямить, а мелкие рощицы свести, чтобы открылся простор, где могла бы развернуться техника. Оставить решили только один лесок, где росли пышные дубы.
Час великой мелиорации надвигался.
Итак, мы сидим оба с Рейнисом за сапожным верстаком и потягиваем пиво. Нет, конечно, той чистоты и порядка, какой тут поддерживался во времена Каты, жены Рейниса. Уже пятый год на хуторе «Зетес» в одиночку хозяйничает мужчина.
— Тут все по-старому, — изрекает Рейнис.
Но стоит разговориться, как выясняется: новости все же прибавились, да и минувшее вспомнить не грех.
После пива Рейнис снимает кепку и незанятыми пальцами чешет затылок. Смотрю, что будет дальше с шапкой. Она всегда у него на голове, за исключением трапез, торжеств и других случаев, когда приличие требует обнажить голову. Впрочем, у себя на кухне он может с ними не считаться.
Кепка ложится рядом с молоточком. Значит, Рейнис малость охмелел, и наше собеседование затянется дотемна.
СПРАВКА О РЕЙНИСЕ РАЮМЕ