Алфонс, когда маленький был, всегда нас с Матисом тащил в тележный сарай, покажи, мол, дрожки, которые бык забодал. Отец мне как-то рассказывал про соседского быка. Сорвался с цепи, забежал к нам во двор и кинулся на отца. Тому некуда деваться. Залез под дрожки и через другой конец — вон. Бык бодает дрожки и катит вперед. Закатил в мочильную яму, где мы лен мочили, и успокоился. Отец все спрашивал соседа: «Когда ты мне за дрожки заплатишь?» Однажды я рассказывала гостям про злоключение отца, а Алфонс, как услышал, сразу потребовал: «Покажи мне дрожки, которые бык забодал!»
В моей молодости мы все пели песню о Латгале «Отчий край мой прекрасный, край озер голубых…», хотя я родилась и выросла в Курземе. С этой песней меня встречали в школах. И я рассказывала детям, как я целилась и стреляла, чтобы такая песня могла быть и чтобы мы могли ее петь.
Но чем дальше я от войны, тем труднее мне стало рассказывать, как я целилась и стреляла. Дети смотрят на меня большими глазами. Удивляются, что я убивала. Теперь я больше не хожу, не хочу рассказывать про войну. Секретарь парторганизации сердится: «Почему не участвуешь в работе по патриотическому воспитанию?»
Разве это не ужасно, что я, мать, должна рассказывать, как я убивала чужих сыновей?
Алфонс еще учится в университете. Илвара я, может быть, обидела. Обещали с Матисом добавить денег на машину. А я написала председателю латвийского Комитета мира Андрису Веяну, чтоб взял всю нашу прошлогоднюю премию. Легче стало на душе. Илвар спрашивает: «Что так много дала?» Говорю: «Чтобы женщинам не надо было брать винтовки и целиться в сыновей, которые родились у других матерей».
Надгробный камень
В дяде Стрипине дети души не чают. Он умеет привораживать к работе. Бывает, так увлечет их, так заведет, что потом кажется — работа сама спорится. И борозда не длинная, и солнце не жарит, и дождь не страшен.
— Теперь мы должны отобрать плохие кусты. Вы ведь сами знаете. Бывают здоровые, больные и серединка наполовинку. Эти последние труднее всего отличить. Хитрющие, делают вид, что здоровые, а на самом деле притворщики. Клубеньки под ними на вид красавцы. По величине — как раз для посадки. Снаружи любо смотреть, а внутри полны всякой дряни. Вирусов — тьма-тьмущая. С этих полубольных и начинаются все беды.
Когда на картошку напали колорадские жуки, дядя Стрипинь кликнул детей:
— За каждого пойманного жука — копейка! Раздал баночки.
— В каждую баночку — сто жуков.
— Вы разве будете их пересчитывать?
— Зачем? Бросим жребий, кому выпадет, у того и пересчитаем.
Добычу дядя Стрипинь записывал в тетрадь. Как принесет кто баночку, проставит против фамилии галочку.
— Сколько уже у меня галочек?
— А у меня сколько?
— А у меня?
Галочками этими Стрипинь горы сворачивал. Недаром его тетрадки потом в музей попали. Придумал он их в те времена, когда юные помощники в борозде еле шевелились, каждую пятую картофелину каблуками в землю втаптывали. Стрипинь почесал затылок, поразмыслил, завел тетрадочку и стал чертить галочки, сколько кем сделано.
— Молодец! Видишь, у тебя на две галочки больше.
— А ты, неужто не можешь еще одну набрать? Я бы на твоем месте не сдался.
Такой азарт разжигал, что, бывало, силком не затащишь детей на обед. Несут баночки с жуками, визжат, радуются.
С тех пор Рудольфа Пуке прозвали дядя Стрипинь — Галочка.
Дядя Стрипинь говорит и делает все обстоятельно и весело.
Как только ботва вытянется на тридцать сантиметров с хвостиком, Рудольф Пуке берет тетрадь и пишет на ней: «Первый картофельный поход».
— Теперь, когда из листиков выросли листья, — говорит он, — вы сами видите, какие сморщились, а какие свернулись.
И рассыпается ребячья рать по полю сражаться с вирусом и прочей нечистью. А дядя Стрипинь знай чертит галочки.
А когда картошка вся расцветет, он берет тетрадь и пишет: «Второй картофельный поход».
— Теперь, когда все поле в цвету, вы сами видите, где чужой сорт примешался, где черная гниль завелась.
Отцвела картошка, и снова у дяди Стрипиня в руках тетрадка «Третий картофельный поход».
— Ну а теперь вы сами видите, где среди ранней картошки поздняя выросла. Какая цветет, та поздняя, ту и будем выдирать.
Так и ходит все лето дядя Стрипинь с ребятами в военные походы на жука колорадского, на черную гниль, раздает медали-галочки, пока не очистит все поле от картошкиных врагов.
На праздник Победы дядю Стрипиня пригласили в школу. Дети глазам своим не поверили, когда увидели своего полководца. Сидит смущенный, будто воды в рот набрал, слова не вытянешь. Стесняется, что пригласили. Оживился, лишь когда один первоклассник спросил:
— Дядя Стрипинь, как вы такой тяжелый камень в телегу погрузили?
— А я бревнышками, бревнышками, — ответил дядя Стрипинь обрадованно (наконец-то о деле заговорили), — просунул их под него вместо колесиков.
Тут он забыл, что стоит перед публикой, что народу полон зал, что он не герой Великой Отечественной, и начал рассказывать пацану о своем приключении. Все поведал. Как ехал ночью, как искал в темноте яму поглубже, как закапывал.
Когда-то давно до войны у него был сосед подпольщик и коммунист Зигфрид Вигриезе. В районном краеведческом музее Вигриезе отведен целый стенд. В местной школе — мемориальная комната. В конторе «Единства» хранится планшетка революционера. Зигфрид Вигриезе не дожил до того часа, когда толпы вышли на улицы, площади. Не услышал, что говорили на митинге в Картофельных Ямах. Он умер в тюрьме в июне сорокового. За неделю до того, как рижане ринулись к тюрьмам освобождать политзаключенных.
Подпольщик когда-то оставил своему соседу Рудольфу Пуке сверток.
— Придет время, раскроешь.
Время пришло, и Рудольф сделал как обещал. В свертке лежал набросок памятника и просьба вырубить в камне следующие слова:
«Коммунизм победит!
Я верю — так будет.
Я умираю за это.
1879—19…»
К наброску были приложены деньги. Рудольф тотчас отнес все в исполком. Те, кто симпатизировал советской власти, сложились и добавили еще.
Открытие памятника стало событием. Народу собралось — море, со всей округи, ближней и дальней.
Когда пришли немцы, памятник исчез. В первую же ночь. Сыщики бегали, шныряли, выспрашивали, а все пожимали плечами. У Зигфрида Вигриезе не было родственников в Картофельных Ямах. А на Рудольфа никто не подумал. Потому что в тот раз, когда вскрыл сверточек, он не хвастался. Без лишних слов отнес в исполком и сдал.
Окончилась война, и Рудольф Пуке пришел к Павлу Пазару.
— Бери лопату.
— Зачем?
— Бери, говорят. Памятник будем откапывать.
Четверо мужиков еле справились с тяжестью.
А Рудольф, теперь уже дядя Стрипинь, объясняет первокласснику:
— А я бревнышками, понимаешь, бревнышками. Просунул под него вместо колесиков.
Дядя Стрипинь никогда не держал в руках винтовку. Не помогал партизанам, не спас никого от смерти. Только спрятал надгробный камень.
Оттого и стеснялся в школе и говорил, словно оправдывался:
— Жалко было, что разорят, поэтому увез, закопал.
Такой вот мужик дядя Стрипинь.
У Военной Нины лопнуло терпение
В старом деревенском доме, принадлежавшем некогда местному богачу Роланду Церу, живут две сестры Нина и Валя.
В конце войны Цер удрал в Америку. В наши дни в Картофельных Ямах его помнят лишь старожилы.
Как-то во время оккупации Цер привез из лагеря четырех военнопленных. Солдаты, что еле волочили ноги, на его харчах мало-помалу оправились. Поэтому Роланд Цер то и дело напоминал им:
— Не забудьте, я вас спас от голодной смерти.
Ходил он всегда с поводом, перекинутым через левое плечо, — двухметровой полоской кожи с карабином в конце, чтобы удобно было пристегнуть к уздечке. Нет-нет да и хлестанет для острастки. Пугал не только скот, огреет, бывало, и кое-кого из своих батраков. А в пленных так и карабином попадал. Размахнется и напомнит: