Прочитал Старостин эту трогательную историю и радостно заплакал, забормотал восхищенно:
- Как это хорошо, как задушевно написано! Н-да, брат, д-да! Учись, вникай в душу...
Рассказ очень не понравился мне, но я тоже едва не заплакал, видя радость автора. Его искреннее чувство так же искренно волновало и меня.
Но отчего же плакал этот неприятно смешной человек. Я попросил его дать мне рукопись и дома еще раз прочитал ее. Нет, рассказ был написан слащаво и нарочито жалобно, как пишутся фальшивые прошения "несчастных страдальцев" добрым и богатым вдовам. А все-таки, чем же вызваны искренние слезы автора и эта детская радость его?
- Не нравится мне рассказ, - сознался я Старостину.
Любовно складывая страницы рукописи, он вздохнул:
- Груб ты! И непонятлив.
- Что вас трогает в нем?
- Душа! - сердито крикнул он. - Душа в нем сияет!
Покричав на меня, сколько ему нравилось, он выпил водки и внушительно заговорил:
- Учись! Вот стихи пишешь ты, это глупо. Этого не надо. Надсоном ты не будешь, у тебя не та закваска, у тебя сердца нет, ты человек грубый. Помни: на стихах Пушкин погубил свой недюжинный талант. Проза - вот настоящая литература, - святая, честная проза.
Он сам служил для меня олицетворением этой святой прозы, а густой чад ее уже и тогда душил меня.
У Старостина была любовница, его квартирная хозяйка, женщина с полупудовыми грудями и задом, который не помещался на стуле. В день ее именин Старостин торжественно поднес ей широкое плетеное кресло, - это очень тронуло женщину. Трижды поцеловав возлюбленного в губы, она сказала, обращаясь ко мне:
- Вот, молодой юноша, учитесь у старших, как надо ублажать даму.
Старостин стоял рядом с нею, счастливо улыбался и дергал пальцами свои серые уши, мягкие, как у собаки.
Был яркий день конца марта, на окнах обильно цвели фикусы, в комнату вливался весенний лепет вешних вод, в комнате стоял густой запах горячего пирога, мыла и табаку.
Юность и малограмотность не мешали мне тревожно чувствовать скрытые в "святой, честной прозе" возможности тяжких и пошлых драм.
Мечтая о каких-то великих подвигах, о ярких радостях жизни, я охранял мешки, брезенты, щиты, шпалы и дрова от расхищения казаками ближайшей станции. Я читал Гейне и Шекспира, а по ночам, бывало, вдруг вспомнив о действительности, тихонько гниющей вокруг, часами сидел или лежал, ничего не понимая, точно оглушенный ударом палки по голове.
В городе, насквозь пропитанном запахами сала, мыла, гнилого мяса, городской голова приглашал духовенство служить молебны об изгнании чертей из колодца на дворе у него.
Учитель городского училища порол по субботам в бане свою жену; иногда она вырывалась от него, и нагая, толстая, бегала по саду, он же гонялся за нею с прутьями в руках.
Соседи учителя приглашали знакомых смотреть на этот спектакль сквозь щели забора.
Я тоже ходил смотреть - на публику; подрался с кем-то и едва не попал в полицию. Один из обывателей уговаривал меня:
- Ну, чего ты разгорячился? Ведь на этакую штуку всякому интересно взглянуть. Такой случай и в Москве не покажут.
Железнодорожный конторщик, у которого я нанимал угол за рубль в месяц, искренно убеждал меня, что все евреи не только мошенники, но еще и двуполые. Я спорил с ним, и вот, ночью, он в сопровождении жены и ее брата подошел к моей койке, желая освидетельствовать: не еврей ли я? Нужно было вывихнуть ему руку и разбить лицо его брату, чтобы отвязаться от них.
Кухарка исправника подмешивала в лепешки свою менструальную кровь и кормила ими своего знакомого машиниста, чтобы возбудить у него нежное к ней чувство. Подруга кухарки рассказала машинисту о страшном колдовстве, бедняга испугался, пришел к доктору и заявил, что у него в животе что-то возится, хрюкает. Доктор высмеял его, а он, придя домой, залез в погреб и там повесился.
Я рассказывал о всех этих и подобных им событиях "ададуровцам", они относились к ним, как к забавным анекдотам, и весело хохотали, к моему удивлению.
Рассказывая, я искал объяснения фактов, но не находил объяснения. Повести мои оценивались, как смешные или скверные анекдоты, и чаще всего слушатели утешительно говорили мне:
- Не обращайте внимания на этих людей, просто, они с жиру бесятся!
Но я видел, что хотя живут только для того, чтоб есть, и любовнее всего занимаются накоплением запасов разнообразной пищи, как будто ожидая всемирного голода, однако это они командуют жизнью, они грязно и тесно лепят ее. После всего, что я видел, жизнь хороших, умных интеллигентов казалась мне скучной, бесцветной, она тянулась как бы в стороне от полоумной темной суеты, которая создавала липкий быт бесконечных буден. Чем более внимательно наблюдал я, тем более неловко и тревожно чувствовал себя. Мне казалось, что интеллигенты не сознают своего одиночества в маленьком грязном городе, где все люди чужды, враждебны им, не хотят ничего знать о Михайловском, Спенсере и ни мало не интересуются вопросом о том, насколько значительна роль личности в историческом процессе?
На вечеринках интеллигенты осторожно ухаживали за какими-то серенькими женщинами, две из них, сестры, были удивительно похожи на летучих мышей.
Коренастый, колченогий Мазин, бывший офицер флота, увлекаясь Шопенгауером, красноречиво и восторженно говорил о "метафизике любви", "инстинкте рода", когда он немножко картаво произносил эти слова, летучие мыши, поджимая ноги, опускали черненькие глазки, плотно кутались в свои крылатые серенькие тальмочки, как будто опасаясь, что слова философа могут обнажить их.
И вскоре Мазин получил от брата летучих мышей, крупного чиновника Правления дороги, такую записку:
- Если вы, сударь, не перестанете в присутствии моих сестер разговаривать о метафизиках любви, то я вам, во-первых, морду побью, а во-вторых, подам жалобу на вас Начальнику дороги.
Присматривался я ко всему этому, прислушивался и вспоминал ночи у Петровского, где обнаженно до глубины своей разыгрывалась буйная и темная драма инстинкта и, ослепляя разум, показывала безумные, отчаянные игры любви. Полудикие люди, воры и пьяницы возвышались до экстаза, великолепно и умело распевая красивые, сердечные песни своего народа, а "философы", "радикалы", "народники" нескладно пели ноющие, пошленькие стишки: "Не осенний, мелкий дождичек", "Там, где тинный Булак" или: