— Да будет славен Тот, Кто дозволяет запретное! — возопил он. — Да будет славен Он в бездне, пронизанной молниями! Да здравствует блеск молний и ужас тьмы! Се, выхвачу я из объятий мрака сверкающий рубин, и засияет он в мире света, и отступит тьма пред сиянием этим.
Между тем площадь заполнилась ринувшимся со всех сторон народом. Тут были бедняцкие жены и дети, были пожилые мужи, был и кое-кто с моего виноградника: рабы и трудившиеся рядом со мной свободные евреи. Ребятня смеялась и показывала на чудака пальцем. Женщины призывали детей угомониться.
Толпа образовала на берегу полукруг и пристально следила за великаном, который пляшущей походкой вошел в воду и, склонившись над мертвым козленком, высосал кровь из его ран. Затем он вырвал у козленка язык и запихнул себе в рот.
Я содрогнулся. Человек явно не в своем уме. Его надо оставить в покое!
Великан, однако, не замечал столпившихся вокруг. Он жевал сырой козлячий язык и без умолку говорил. Он нарушал закон, нарушал субботнюю тишину, чему народ и дивился.
— Да, своим сиянием рубин рассеет тьму! А путь к нему лежит по небесным спиралям в деснице Божией, куда я попаду через внутренний Закон! Зато внешний Закон при этом сморщится, как сморщивается и засыхает на солнце яблочная кожура.
Я так соскучился по языку Писаний, что позволил себе упиваться им, не вдаваясь в смысл высказываний. Похоже было, что и на собравшуюся у моря толпу речи великана производили сильное впечатление. Мало-помалу она притихла, перестала указывать на странного человека пальцем и смеяться над ним.
— И когда прорежет мрак молния, охватит ее ужас неописуемый, и отклонится она обратно в свою сферу, и пребудет там, во тьме. А сыны и дщери тьмы затрясутся от страха, когда отнимут у них рубин и останется во тьме одна тьма. И уйдет тьма из света, ибо и в свете много тьмы. Я вижу ее, о чада человеческие. Вижу мерцание ее в очах ваших, вижу пламень ее в руках ваших.
Он вылез из воды — грязный, вонючий, облепленный водорослями и пропахший бараньим салом; взор его метался между небом и землей. На великана вдруг напала дикая спешка, словно ему открылась тьма в собственном нутре и он почувствовал, что не может с нею совладать.
Тут, однако, поднялся со своего места египтянин и потянул за собой жену, и они пали ниц перед тем, кого столько ждали.
— Будь добр, Учитель, избави нас от грехов наших.
И Учитель взял безвольную руку крохи, повернул ее ладошкой кверху и стал тыкать в разводы грязи на ней, приговаривая:
— Это древо внутренней жизни. Смотрите, как оно растет и рас…
Внезапно взгляд его потух. Лицо отупело, как у этого ребенка, глаза вперились в песок.
Великан отошел в сторону и начал медленно удаляться. Стайка подростков (единственных в толпе, кто понимал, что он сумасшедший) пустилась было вдогонку, но их остановил оглушительный возглас:
— Трепещите, человеки, ибо это был Мессия!
Тут все перевели взоры на вышедшего вперед молодого раввина. Руки его дрожали, лицо было озарено великим светом.
* * *
А как же знаки, которые подавались мне?! Как же сила, которая двигала меня вперед?! Сколько я ни отпирался прежде, теперь я чувствовал себя обманутым.
Земля под ногами еще не перестала качаться, а я уже понял всю степень высокомерия, которое проявляли мы с Иоанном. Мы мнили себя исключительными, а сами жили в отрыве от всех, словно в стеклянном шаре. Я лишь недавно осознал, что страна ждет не дождется Мессию. И сейчас, когда нашелся человек, объявивший себя им, я воспринял это как удар в спину.
Молодой раввин между тем громогласно продолжал:
— Ибо говорит Господь Бог наш: «Вот, раб Мой будет благоуспешен, возвысится и вознесется, и возвеличится. Как многие изумлялись, смотря на Тебя, — столько был обезображен паче всякого человека лик Его, и вид Его — паче сынов человеческих! Так многие народы приведет Он в изумление; цари закроют пред Ним уста свои, ибо они увидят то, о чем не было говорено им, и узнают то, чего не слыхали»[8].
И все собравшиеся на берегу, пусть даже они тысячу раз слышали эти слова, были потрясены душевным подъемом, с которым говорил раввин, захвачены страстью, с которой он бросал в толпу речи пророка:
— «Кто поверил слышанному от нас, и кому открылась мышца Господня? Ибо Он взошел пред Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему. Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лице свое; Он был презираем, и мы ни во что ставили Его. Но он взял на себя наши немощи, и понес наши болезни; а мы думали, что Он был поражаем, наказуем и уничижен Богом»[9].
И египтянин с сияющим лицом сказал мне:
— Наконец-то Он здесь!
А потом они захотели пробиться к юному раввину, дотронуться до его платья, но увидели эту уйму народа, и тогда египтянин забрал у жены ребенка и вручил мне.
— Присмотри за ним!
И они смешались с толпой. И тут я заметил, что многие пришли издалека — видимо, днями и ночами следовали за Мессией. За кем? Ведь тот, кого они называют Мессией, исчез, скрылся в переулках, и во все время раввиновой проповеди о нем никто даже не вспомнил. Впрочем, на песке еще темнели капли с его набедренной повязки, и эти капли вели в ту часть селения, где были овечьи дворы.
И я, не менее родителей боявшийся повредить младенцу, ушел от толпы к воде и оперся о прибрежный тамариск. Я приподнял крупную голову ребенка и заглянул во тьму и смерть его глаз. Изо рта малыша текла слюна, я умыл его морской водой.
Я держал на руках бессилие жизни. Кожа ребенка казалась столь нежной и непрочной, что мои пальцы боялись повредить ее. На тельце и без того были видны комариные укусы, ссадины, въевшаяся грязь — родители не слишком усердно пеклись о крохе.
В нем нельзя было различить признаков разума, ему не суждено было ответить любовью на любовь.
И вдруг меня обуяла злость на родителей, кинувших свое чадо. Я бы куда с большим удовольствием послушал раввина, который сумел привлечь стольких слушателей. Он уже забрался на скамью перед синагогой, а толпа все прибывала и прибывала, гул ее то нарастал, то стихал, народ проталкивался ближе и говорил языками.
Раввин не прекратил свою проповедь даже с наступлением темноты. Многие стали располагаться на ночлег. На площади вспыхнули костры, до меня донесся запах горящего кизяка, запах хлеба с молоком. Я походил между кострами в поисках родителей, но их нигде не было. К счастью, мне удалось выпросить лепешку, и я снова пошел на берег — покормить малыша.
Я сидел там, поодаль от всех, чтобы меня легко было отыскать. Но родители так и не объявились.
Тогда я направился в переулок, куда, как я приметил, вели следы забытого Мессии.
Он лежал за скрипучей калиткой овечьего загона, свернувшись на соломе клубком, как ребенок; изо рта у него текла слюна, обнаженный торс был изгажен бараньим пометом, словно великан долго перекатывался с боку на бок. Теперь, однако, он лежал смирно, с потухшим неподвижным взглядом.
— Почему ты преследуешь меня, Нафан?
— Кто такой Нафан?
Он перевернулся на спину и стал смотреть вверх, меж ветвей склонившейся над загоном смоковницы; когда ветер зашелестел ее кроной, до земли долетел ее сладкий аромат и тут же смешался с запахом навоза и свалявшейся шерсти.
Незнакомец был серьезно болен. В него вселился злой дух, Мастема.
А дух этот был могуч! От него страдали люди на нашем винограднике, его носил в себе кумранский повар, да и в Назарете у меня было много знакомых, которых Мастема пытался замучить до смерти. Некоторые говорили, что злого духа привезли из-за моря римляне, другие утверждали, что виновата Клеопатра: однажды ночью она проникла во внутренний покой пирамиды, а там, дескать, обитал Мастема — в виде тысяч летучих мышей. Клеопатра приказала доставить в иерихонский дворец целый караван мешков, и всякий раз, когда она позволяла себе блуд, из мешка вылетала мышь и поселялась в каком-нибудь бедняке еврее.