«Ем голову» — вырезано на шипастой булаве султана. Ты узнал перевод от туриста, который часто у всех спрашивал, даже если ничего вроде нигде написано и не было: «Вы не знаете, что там за надпись, на каком это языке?» Языки он учил всю жизнь, а стоящие надписи заносил в свой карманный «хефт», не доверяя электронике, которая сама себя может стереть. Утверждал, что видел могилу философа с эпитафией: «Поумничал, и будет!» Впрочем, дело тут, конечно, в переводе. На родном языке философа это наверняка звучит приличнее.
Турист искал рекомендованную путеводителем фреску: Саломея в цыганской шали и с головой пророка на подносе кружится перед царем. Царь закрывает лицо ладонью, так нравится ему танец, а безголовое тело крестителя растворяется в горах и в волнах.
Дальше вы отправились в Болгарию, к русалке с русским лицом на вывеске ресторана. Есть на дичающем болгарском курорте маэстро Богданович, он пожил, выпивает крепко и играет на свежем воздухе любой репертуар еще со времен брежневского расцвета этого советского эдема. Играет на своем «пиано» у минеральной воды, среди факелов и белых балдахинов почти в одиночестве, закрыв глаза, взмахивая седой пьяною головою. Ты ничего не знаешь более лирического, чем «Представь» и «Да будет так» в его исполнении. Поэтому ты подошел и записывал на мобильный, чтобы он теперь звал тебя именно таким звуком. Тебе нравятся эти песни, только когда вспоминаешь маэстро Богдановича. Над ним летали бражники во множестве, их рай — захваченный цветами кратер высохшего фонтана. У них рдеют, словно угли, глаза, если их поймать, и царапливые лапки. Маэстро Богданович не видит бражников. Он играет вслепую «Ромео и Джульетту», «Спартак-чемпион», «Дубинушку» и еще нечто столь знакомое, но названия нет. Ему никто не хлопает. Некому хлопать, кроме бражников, крыльями. Слегка тянет с моря шашлыком и, конечно, розами. Ты рассматривал там немецких пенсионеров, улыбавшихся всему отовсюду. Им было примерно по шестьдесят. То поколение, которое ты считал самым крутым и счастливым в ушедшем веке. Пробовал разглядеть в их механических улыбках шестидесятые, молодость: симпатию Джеггера к дьяволу, студенческие бунты Руди Дучке, новое кино Фассбиндера и Годара, секс под деревьями на траве городских бульваров. «Кто помнит те десять лет, того там не было», — повторялась в голове дурацкая поговорка. Общественный договор между поколениями был ненадолго разомкнут, и память ничего не записала. Немецкие пенсионеры подтверждали эту мудрость всем видом. Носили панамы, шорты, посредственное серебро, всегда пили пиво и обсуждали только рестораны. Любой из них мог изучать когда-то скандальные прокламации с тем же удовольствием, с каким сейчас читает рыбное меню. Ты воображал, пожилая фрау подносит к носу нечто иное, чем этот моллюск. Устав представлять, забыв, к чему это тебе, оставив все как есть, шел ночью в заброшенную беседку на белую скалу. Там, показав ладони небу, ты однажды сказал единственную известную тебе молитву, по-арабски, выученную на спор, давно. Откуда-то была уверенность, что молиться стоит только на чужом языке, без знания перевода. И как только ты закончил свою неведомую просьбу, в облачном небе над тихим морем вспыхнули два белых шара и стали вращаться, как дервиши в круглых платьях. Это включились береговые прожекторы, щупающие ночную даль.
Ты понял про прожекторы примерно через секунду. Примерно секунду ты жил, зная, что мир — весь обступивший пейзаж — есть временное недоразумение между тобой и Всевышним, что здесь нет никого, кроме Всевышнего и тебя, оставляющего ладонями светлые живые отпечатки на небе.
Когда маэстро Богданович уходит, манерно поклонившись темноте, в траве вокруг бассейна просыпаются ночные оросители и играют без свидетелей, сами с собой. Брызги попадают на лампы и от освященных кустов валит пар. Струя трогает скользкую башню, сложенную из белых топчанов, и шуршит на весь курорт никому не знакомый звук, пластиковый шепот. Вода волнует, обыскивает, мнет перепуганные кроны кипарисов, целится и попадает в большой зонт, отчего тот начинает вращаться все быстрее, в безлюдье распространяя скрип. Таков должен быть фонтан Стравинского, о котором ты впервые прочел в словаре и который ты впервые увидел по телевизору.
По всем кнопкам тиви ломают голову над смыслом: в день избрания нового Папы мраморный рельеф на могиле предшественника, мадонна с младенцем, покрылся инеем, растаявшим только на следующий день, после оглашения выбора конклава. Но тебя не удивляет такая новость. Тебя занимает, в чем состоит секрет и власть пятна. В том, что ты не можешь отказаться от желания понять его, хотя и знаешь, что понимать тут нечего, а потому понимание будет надуманным. Ты везде находишь его и видишь сквозь него все. Потому что не можешь наплевать на пятно. Единственное, что ты знаешь: оно — твое. Без него ты сделался бы неузнаваемо другим. Оно как надпись на могиле, рекламирующая жизнь усопшего.
Белую каплю отсутствия обнаружить внутри себя и поклоняться ей и знать свое место. И действовать и присутствовать ради отсутствия. Быть к зиянию гордым трафаретом.
Пришла собака деревянного цвета, и удивительно, как существо со столь понятливым взглядом никогда не сможет узнать новостей про мерзнущий мрамор, прочитать на могиле и разделить твои проблемы с пятном. Ты знаешь и читаешь за нее.
И найдя у себя в комнате тех, кого неточно зовут словом «смерть», ты спросишь: как же я не видел вас, где вы прятались прежде? И тебе ответят, каждый из них скажет по слову:
— Просто
— Раньше
— Ты
— Не
— Смотрел
— На
— Нас.
— А теперь? — переспросишь ты.
— А
— Теперь
— Ты
— Готов
— И
— Смотришь, — скажут тебе те несколько, которых столь приблизительно называют. Те, кто каждый день в твоей комнате заглядывали в тебя, как семья смотрит в телевизор.
Ты рисуешь иероглиф огненной души, исходящей изо рта вопиющей овальной головы. Не послать ли это кому-нибудь, наугад, как рассылают спам? Не требует ли пятно, чтобы ты изготовил и разослал сам такие же письма несчастья, какие получаешь? Ну, типа: «Мне семь лет, и я умерла. Если ты не отправишь это по тридцати адресам, я буду стоять с ножом ровно в 12 ночи на твоей кровати». Но будут ли твои рисунки, попавшие абы к кому, открываться как ссылки сайта, точнейшим образом описывающего их жизнь-мысли-чувства? Вероятности никакой. Ты этого не умеешь, и получится подражательство обезьяны, долбящей наугад по самым удобным для лап кнопкам.
Майкл уточняет время-место. Тебя встретит его помощник, который, правда, совсем не говорит по-русски. Он привезет тебя к подножию, но сам не станет подниматься, потому что его работа в другом месте. Позвонив снизу, еще раз скажет адрес, и сам, один, ты поднимешься в лифте к Майклу на сто первый этаж. Неприятное тебе желание заранее расписать все до сантиметров и секунд, как будто нет сотовой связи и все мы существуем на ощупь в полной темноте.
Майкл спрашивал, не удалось ли найти чего-то дневникового или похожего на дневниковое по стилю, ему интересно, что думал Акулов насчет столкновения текста с мелькнувшими в нем событиями. Майкл не согласен, когда говорят, что «авангард есть прятки от реальности» и что «материал не важен».
Ну пусть вот так: Слава
Вы думаете, слава это когда тебя упрашивают сняться в рекламе кетчупа? Все много интереснее.
Я читал в большом, полупустом зале, из книги. Там есть место:
— Алло, это Мацапуро?
— Нет, здесь нет таких.
Звонок номер два.
— Какой у вас номер?
Я назвал.
— И вы будете мне говорить, что по этому номеру нет Мацапуро?
— Да, буду, я живу тут уже не первый год, а у Мацапуро наверняка есть свой дом.
Место, важное для композиции, но не для сюжета. Сдержанные улыбки после чтения. Вполне устраивающие аплодисменты. Несколько знакомых. Пара культурных девушек за автографами: а вдруг я выбьюсь в литературозавры, ведь это возможно почти что c каждым? На сцену поднялись двое — один улыбчивый, молодой, второй — почти старикан, лысоватый, в непроницаемых очках и, кажется, не в своей тарелке.