Я приехал сюда узнать больше об исчезновении господина. Его жена, спустившаяся с ним в подземную мечеть Иералты, видела, как он зашел за колонну, и не видела, чтобы он где-либо появился. Обращения в полицию и проверка мечети ни к чему не привели. Жена господина все время говорила о своем ребенке, оставшемся неизвестно зачем без отца, и подозревала во всем имама. Имам вообще делал вид, что не понимает наших вопросов, и навязчиво предлагал мне купить фото изразцового интерьера, михраба и священных гробов Иералты, раз уж мне так нужны «подробности». На пушистом ковре криминалисты не обнаружили никаких следов. Имам заверил, что пылесосит лично каждый день. Я хотел знать точное, официальное число колонн в мечети, не стало ли их, с исчезновением господина, одной больше или одной меньше?
Но колонны оказались нигде не учтены.
Я шел, размышляя, не пора ли поискать господина в одном из разукрашенных гробов-реликвий, когда увидел огонь и людей с флагами. Это был пожар. Горели три деревянных дома на загнутой вверх улице, но люди торопились сюда не с ведрами, а с флагами, и дружно шумели теперь, размахивая своими лоскутами на фоне пламени. Делали ветер.
Телевизор в отеле принимал канал неизвестной мне страны. Там начиналось похожее на Олимпиаду, с восторженным закадровым голосом. Шеренга высоченных парней в спортивных трусах и майках передавали друг другу с рук на руки голого карлика с факелом в руках. Я не стал ждать, чем кончится, и переключился скорее, узнав огонь в руках карлика — тот же, что грел меня только что на загнутой улице. 13
Твое пятое упражнение: вспомни свои предыдущие жизни. Нужно увидеть, где, когда и с кем ты жил, с чего это началось и чем кончилось. Надеемся, тебе понятно, что верить в реинкарнацию для этого совершенно не обязательно и даже мешает.
Объятый зеленым огнем майского леса, ты на дорожке с детской коляской. И вдруг затрещала и стала рушиться сосна. Повалилась с деревянным громом, разломилась на дрова крона, давшись оземь, и запахло на весь лес смолой.
Никакого ветра не было. И стояла она не хуже других местных сосен. Так вот однажды пятно сработает. Без предупреждения обрушишься на грунт, сломавшись у корня. От грохота младенец проснулся и зевал у себя в пеленках, пока гигант падал. Протискивая коляску меж кустов, ты подошел вплотную к упавшей. Осмотрел ствол. Внутренность темная, коричневая, а поверхность светлая, мягкая, как плоть. Чешуйчатая кора хрустит под ладонью. Там было беличье дупло, очень высоко, никак не достать снизу. Теперь ты мог сунуть руку. Кланялся, собирая вокруг рухнувшей землянику, а ребенок, выглядывая из коляски, двузубо улыбался, думая, что ты играешь с ним в прятки.
— Она размокла, дожди, — толковал тебе этот случай знающий плотник, — разбухла от дождей, потом сразу солнце припекло, ее закрутило, сосна — дерево мягкое, зубами отрывать можно, закрутило, повело и обвалило вниз.
Скорее всего, первое воспоминание в похожем лесу: ты собираешься поселиться внутрь спелого одуванчика. Среди тонко натянутых струн, за пушистой стеной. Пока некто не дунет. И, не зная, как поселиться, дуешь сам.
Жесткие — натянутая хладная пластмасса — коляски твоего детства времен «холодной войны». Чтобы ребенок как можно раньше собрался, встал в строй. Они были гулкие, не такие, из них хотелось поскорее выбраться и осознанно готовиться к вечно почти уже начатой атомной войне. Советские коляски напоминали гробы и потому призывали подниматься и решаться. Нынешние подражают утробе, призывают не торопиться, отдохнуть, все более или менее решено теми, кто тебя возит.
Пятно может оказаться напоминанием: атомная (слова «ядерная» ты не признавал, ассоциировал с артиллерийским прошлым) война уже случилась, все в спасительном шоке и потому не замечают. Смотрят на сгоревшие стволы и упрямо видят прошлую листву. И вот, блот- вторжение реальности, первая проталина, растопившая иллюзию адским теплом, моментальное фото взрыва, распустившегося нестерпимой для глаз короной в небесах.
Там паслись облака, складывались-раскладывались из них моментальные альянсы, недолговечные тела. Контур казался тебе все более и более знакомым, как будто облаками правил твой страх и скоро вот уже, сколько ни приказывай себе, не видно разницы между ними и хранимой у тебя дома в электронной почте печатью. Не хватает только надписи в небе. И чтобы ее не увидеть, остается опустить голову. Допустим, он, Акулов оттуда тебя проклял, недоволен подлогом, шлет приветы с того света. Пятно — его законная месть за присвоение чужого, не существующего, правда, литературного имущества, за наглое и ложное истолкование его чистой страсти, бегущей по бумаге, судорожной линии, огненно скачущей по страницам ничего не означающего и никому не адресованного «письма». Но проклятие обречет тело, контейнер, психофизическую машину и тем самым выпустит, спасет, отправит по назначению подлинное твое, неизвестное тебе имя. Потому радость вместе со страхом. На это ты уповаешь, раз уж пятно посещает тебя.
Тебе снова кажется, ты узнал его. Всегда, когда присылают, ты вроде бы узнаешь, не думая, но уже через секунду сомневаешься, а через минуту совсем не уверен, не ложным ли, только что сфабрикованным воспоминанием все объяснилось. Сегодня, глядя в почту, ты видишь шарльер, горящий над волнами, пожар воздушного судна, отраженный Ла-Маншем. Цветной рисунок в квартире, где ты бывал ребенком. Шар был портретом с пылающей щекой. Интересно и надо бы узнать: чьи лики рисовали на первых водородно легких телах, носивших людей по воздуху? В той квартире ты представлял, сжимая пластиковую саблю в темноте чужого коридора, людей, давящихся дымом над водами. Сгорающий портрет, волшебно оживляемый пламенем. Бесстрастный лик, съедаемый огнем, становится мятежным. Исчезающие глаза Императора? Короля?
Или его наследника? Святого покровителя? Мецената? Античного духа стихии или героя? Самого изобретателя? Его ребенка? Кухня
Лунно загнутый арабский нож. Она в торжественном белье подходит, садится, дает ногу. Он ножом, начиная с большого пальца ноги, пускается чистить ее, как картошку или как апельсин, и она, как картошка, под гнутым лезвием превращается в ломкую ленту — ворох млечной плоти. Никакой красной грязи в ней нет. Внутри она такая же, как и снаружи, белая, матовая — цвет своей кожи. У нее нет кожи. Она одинакова насквозь. Лезвие едет, «разматывая» ее, все ближе к довольному лицу, и вот под нож попадают губы, ноздри, глаза, брови, лоб. Разрезав ее улыбку и взгляд, он близок к завершению этой части ритуала. На кровати лабиринт, которым она стала, красивая кожура с так и не найденным содержимым. Он доволен работой, берет ее и, взвесив на руках, как елочную гирлянду, несет на кухню. Там он положит это в кастрюлю. Не умещается. Много нужно мять. И будет варить. Чтобы плоть по-настоящему онемела. 14
Почему прерывается на полуфразе, спрашивает Майкл, правильно ли он понял, что так и задумано, то есть так и в акуловской рукописи, «онемела» и все, или что-нибудь не так с вашей почтой?
Старичок на остановке у военкомата двум полузнакомым или вовсе незнакомым бабулям, жалующимся на несправедливую жизнь:
— А вы ей в подарок банку с огурцами, а внутрь, к крышке, на веревочке гранату. Она крышку откроет, веревочка дернется, ее и разнесет.
Бабули испуганно вглядываются в старичка: щупленький, седенький, с палочкой, он необычайно добр и лукав лицом, как будто в детской сказке играет. Продолжают свой обиженный шепот и скорбные вздохи. Через минуту дед опять:
— А вы ей картошечки пожарьте и туда поганку бледную, не-до-ка-зу-е-мо! — смеется он, играя морщинами и постукивая палочкой в асфальт, будто ему там вот-вот откроют.
Бабки глядят на советователя растерянно. Возвращаются к разговору.
— А вы у себя в канализации пробку пенопластовую поставьте, — не унимается дед, — и вся канализация к ней попрет, а как разбираться придут, вытаскивайте.
Бабки что-то наставительно говорят ему, кажется, советуют чаще молиться. Старик беззвучно смеется, дергая головой. Сейчас он — гордый хищник в мире обреченных овец. По всему видно, мухи в жизни не обидел и живет безвредной мечтой о жестоком наказании всех неправых, о справедливом насилии.