АРХЕОЛОГИЯ в чукотском языке нет эквивалента
Это слово я услышал давно, когда еще не очень хорошо знал русский. Но по порядку. Во время Второй мировой войны, когда Соединенные Штаты стали союзником Советского Союза, вдруг вспомнили, что существует соглашение между нашими странами о безвизовых дружеских гостевых поездках соседей по Берингову проливу друг к другу, заключенное еще в середине тридцатых годов. Первые гости прибыли на огромных байдарах, оснащенных мощными подвесными моторами. На некоторых лодках висели по два двигателя, на зависть нашим механикам, которые бесконечно чинили наши старенькие моторы «Архимед», маломощные, вечно ломающиеся. Одеты были гости нарядно. Особенно поразили нас цветные целлулоидные козырьки и резиновая обувь на теплой подошве. За поясом у приезжих были заткнуты разноцветные шерстяные вязаные перчатки. От гостей пахло ароматным трубочным табаком, дымом сигарет и мятной резинкой, которую они безостановочно жевали, на зависть нам, ребятишкам. Тут же завязались обменные отношения. Оказывается, наши гости больше всего интересовались моржовой костью, и особенно мореной, пролежавшей в земле долгие годы. Такая кость обретала со временем медовый оттенок и высоко ценилась. Кто-то вспомнил, что залежи такой кости находятся у подножия горы Линлиннэй, на которой хоронили умерших. И туда устремились толпы уэленцев, вооруженных лопатами, заступами, мотыжками. Результаты первых раскопок превзошли все ожидания. Лично мне удалось откопать четыре костяных рубила из цельного моржового клыка, несметное количество наконечников для поворотного гарпуна, пуговицы, разного рода ритуальные предметы неизвестного мне назначения, фигурки морских и тундровых животных. Сами мы, малые еще дети, не могли торговать с нашими заморскими гостями, но наши старшие выручили довольно много табаку, стальные трехгранные иглы, пластмассовые козырьки и даже пластинки жевательной резинки. Некоторые тангитаны не одобрили наши археологические изыскания, особенно работники полярной станции. Но, скажем, пекарь дядя Коля, копал вместе с нами и набил мешок весьма богатой добычей, которую выменял у американцев на дробь и бездымный порох. Он был страстным охотником, и недостаток боеприпасов был вечной его заботой. Пока шла война и дружба с американцами продолжалась, мы аккуратно копали тундру, и к очередному приезду аляскинских эскимосов в каждой яранге к обменному процессу был готов изрядный запас древних находок. Эта наша прибыльная археологическая деятельность закончилась с началом холодной войны. На память об этом на склоне горы Лилиннэй остались разрытые ямки в топкой тундре, похожие на норы подземных зверей. После войны в Уэлен зачастили разного рода научные экспедиции. Чаще всего приезжали археологи и копали как раз в тех местах, где несколько лет назад трудились мы сами. Ученые ругались, обвиняли уэленцев в пренебрежении к собственному историческому прошлому, ходили по ярангам и за бесценок, чаще всего за бутылку спиртного, скупали пожелтевшие костяные изделия, не успевшие уплыть на другой берег Берингова пролива. У меня завелись друзья среди археологов, которые много знали и рассказывали о седой древности нашего народа. С научной археологией я познакомился уже в Ленинградском университете, и лекции по этому предмету нам читал знаменитый ученый, академик Алексей Павлович Окладников. Мой соученик по университету Дориан Сергеев, сын учительницы, работавшей несколько лет в эскимосской школе, выбрал своей специальностью археологию и чуть ли не каждый год в составе очередной научной экспедиции ездил на Чукотку. Вообще он не только слыл большим знатоком древней и новой истории эскимосского народа, но и объявил себя большим другом аборигенов Арктики. Летом пятьдесят восьмого года, когда я после университета работал в газете «Магаданская правда», наши пути скрестились в моем родном Уэлене. Мы путешествовали по Чукотке вместе с московским поэтом Сергеем Наровчатовым, человеком любознательным и образованным. Остановились мы в Уэлене в учительском домике, пустовавшем в летнее, каникулярное время. Каждый вечер к нам приходили гости, угощались коньячком, которым мы заблаговременно запаслись в районном центре, рассказывали старинные сказания и легенды, пели песни. Чаще всего заходили мой родич, знаменитый певец Атык, и Рыпэль, бессменный банщик Уэлена. И однажды к нам постучался Дориан Сергеев, доросший к тому времени до руководителя научной экспедиции. Мы хорошо поговорили, но нашу беседу прервал Рыпэль, сообщивший, что истопил баню и даже связал пару веников из полярной стелющейся березы. — Вот! — И Рыпэль помахал перед нами вениками. Когда он ушел, лучший друг арктических аборигенов Дориан Андреевич Сергеев вдруг спросил: — Вы и впрямь хотите мыться в колхозной бане? — Да, — ответил я. — А что тут удивительного! — Дело в том, — почему-то понизив голос, произнес археолог, — что обычно мы моемся в бане на полярной станции или, в крайнем случае, на пограничной заставе. — А чем хуже колхозная общая баня? — насторожился Наровчатов. — Может быть, — замялся Дориан, — в общем-то она ничем не хуже. Даже поновей… Но в ней моются и чукчи и эскимосы… — Не понимаю, — пожал плечами поэт. — Народ здешний не очень гигиеничный, — пробормотал археолог. — У них бывают и кожные болезни, и насекомые… — Будто у русских такого не бывает, — усмехнулся Наровчатов. — Вот что я вам скажу, господин ученый археолог: впредь в нашу комнату не заходить... Здесь бывают наши друзья, местные жители, чукчи и эскимосы. Да и спутник мой вроде бы тоже не тангитан... Попрошу... Во избежание всякой заразы… Сергеев пожал плечами, вскинул голову, как бы этим движением поправив свои модные, в тонкой оправе очки, гордо покинул нашу тесную комнатку. — И это — лучший друг арктических аборигенов! — с возмущением произнес Наровчатов. Мы продолжали общаться с археологами на улице, в столовой, в магазине. Сергеев сообщил с радостью, что обнаружил прекрасно сохранившийся памятник времен неолита — древнее подземное жилище, сооруженное из дерна и китовых костей. Оно находилось почти под окнами старой школы, с южной ее стороны. Мы со своим спутником пошли посмотреть на эту находку. В сорок третьем году ранней весной с острова Большой Диомид в Уэлен переселился одноглазый эскимос с женой и четырьмя детьми. Его взяли на работу истопником в школу. Сначала эскимос поселился у своих дальних родственников, а когда сошел снег, принялся за строительство своего собственного жилища. Он решил поставить его недалеко от места своей работы. Строительный материал он собирал тоже недалеко: на берегу, на галечной косе, в тундре. В разгар лета новое жилище было готово. Я несколько раз бывал в нем, проходя через низкий вход, углубленный в землю. Зато в доме было довольно просторно, а главное, очень тепло, даже морозной зимой. После смерти хозяина подземного жилища обитатели его переселились в нормальные деревянные дома, а покинутая землянка с обрушенными китовыми костями, составлявшими остов, сровнялась с землей и перестала кого-либо интересовать в Уэлене. Обо всем этом я рассказал археологу Дориану Андреевичу Сергееву, начальнику академической археологической экспедиции. Он озадаченно снял очки, протер их специальной тряпочкой, снова надел и задумчиво произнес: — А такое впечатление, что жилище построено точно по рисунку известного русского рисовальщика Луки Воронина из экспедиции Витуса Беринга, его иллюстрации использовал в своей книге «Чукчи» Тан- Богораз… Реконструкцию жилища эскимосского истопника уэленской неполной средней школы я потом увидел в трудах Дориана Сергеева как памятник типичной древней берингоморской архитектуры. С той поры мой интерес к археологии сильно ослабел.
Б
БАНЯ нымытран
Это одно из первых русских слов, услышанных мной. Те немногие мои земляки, которым довелось пройти испытание в этом моечном заведении, чаще всего повествовали о таком обилии горячей воды, в котором можно было заварить несметное количество черного кирпичного чая и несколько дней поить все население нашего Уэлена, и еще осталось бы для соседнего Инчоуна и эскимосского селения Наукан. И еще — жара. Невыносимая, удушающая, от которой, однако, невозможно убежать, пока не выскоблишь себя дочиста. Первая баня в Уэлене была на полярной станции, и туда ходили только тангитаны — сами работники полярной станции и учителя. Баню топил Рыпэль, наш земляк. Он и первым из наших посетил это заведение. Его рассказ о горячем мытье слушали с величайшим интересом. По его словам выходило, что баня, кроме физических страданий, ничего хорошего не сулит луоравэтлану. Особенно парная, небольшая комнатка, куда подавался такой горячий и обжигающий пар, что в нем запросто можно свариться. Тангитаны мало того, что с наслаждением парились и выражали удовольствие сладострастными стонами, еще вдобавок хлестали себя вениками, связанными из полярной стелющейся березы, которая в изобилии росла в тундре за лагуной. Кожа у тангитанов краснела так, что еще немного, и из пор начнет сочиться горячая кровь. Нахлеставшись и надышавшись горячим паром, тангитаны выбегали на волю и с криком бросались в студеные воды уэленской лагуны. Баня как раз и была поставлена у самой кромки берега для этой мучительной процедуры. Моя первая баня была в пионерском лагере чукотской культбазы, на берегу залива Святого Лаврентия. Мы вошли в полутемную переднюю комнату, где вопреки моему ожиданию было довольно прохладно и пахло теплой сыростью мокрого дерева. И все же мое сердце стучало сильно и громко. Я старался не показать виду, что побаиваюсь, всячески храбрился, стараясь унять неожиданно возникшую дрожь. — Ну что — замерз? — весело спросил встретивший нас пионервожатый. — Сейчас будет жарко! И тут я заметил в одном из углов подвешенные веники из полярной березы с пожухлыми листьями, вспомнил рассказ моего земляка Рыпэля о его банном приключении на полярной станции. Мне захотелось заплакать и убежать. Пришлось напрячь всю свою волю: конечно, предстояли великие испытания и, возможно, даже страдания. Но ведь не смертельные. Насколько я помнил, вымывшиеся в уэленской бане полярной станции выходили оттуда веселые, раскрасневшиеся. Но это тангитаны… С тяжелым скрипом открылась толстая деревянная дверь, и на нас хлынул теплый, сырой воздух. Мы вошли в большую комнату с длинными скамьями, на которых блестели металлические тазики. Возле каждого тазика лежал кусок коричневого мыла и мочалка из желтой рогожи. Пионервожатый подробно объяснил, как нужно намыливать мочалку, сказал, что первым делом надо вымыть голову, стараясь при этом, чтобы мыло не попало в глаза и в рот. Я старался скрупулезно следовать указаниям знающего человека. Оказалось, что мытье совсем не страшно и даже приятно. И все же кто-то закричал: видно, мыло все же попало ему в глаза. Но наш пионервожатый промыл ему глаза свежей холодной водой и еще раз наказал быть осторожнее с пеной. Я несколько раз намылился, тщательно обмыл все тело. С помощью товарища, сына нашего уланского пекаря, Пети, вымыл спину. Я удивлением чувствовал, что мне становится легче, словно вместе с грязью с меня сходит что-то весомое, тяжелое. И вдруг пионервожатый сказал: — Если кто хочет — может попариться. «Вот оно! — подумал я. — Наступает настоящее испытание!» Пионервожатый распахнул почти незаметную дверь, и нас обожгло хлынувшим из глубины темной комнаты горячим паром. Мы невольно отпрянули назад, но наш храбрый вожатый отважно ринулся в горячий пар, размахивая березовым веником. Он исчез, и я был всерьез обеспокоен его жизнью. Никто из моих друзей не осмелился последовать его подвигу, и мы оставались в тревожном ожидании, пока он не появился, к нашему облегчению, живой и невредимый, но красный, с выпученными глазами и тяжелым дыханием. Первая баня подарила мне необыкновенное ощущение неожиданно обретенной легкости, и я с наслаждением понял, какое это блаженство иметь чистую, хорошо промытую кожу. До пионерской бани я лишь изредка протирал лицо и руки свежей мочой, перед тем как идти в школу, а когда наступали каникулы, я с легким сердцем отказывался и от этой гигиенической процедуры. Но первая баня запомнилась навсегда, и с тех пор, когда предоставлялась возможность, я никогда не пропускал случая, чтобы помыться в бане. В Уэлене, когда я перешел жить в интернат в последние годы школьной жизни, вместо бани мы жарко натапливали одну из комнат, на плите натаивали из снега воду и таким образом мылись. Конечно, это была еще не настоящая баня. В педагогическом училище мы ходили в анадырскую поселковую баню, построенную, по преданию, еще русскими казаками. Хотя она и частенько топилась, но так быстро остывала, что образовавшийся на полу лед не успевал оттаивать, и, чтобы не обморозить ноги, мы мылись в резиновых калошах. Потом, уже в советские времена, в Анадыре построили роскошную баню с разными отделениями, хотя вода там была болотно-тундровая, коричневая, мыться и париться в этой бане было одно удовольствие. И еще одна примечательная баня была в моей жизни — в бухте Провидения. Тамошняя портовая электростанция для охлаждения своих агрегатов закачивала воду из бухты и тут же, уже горячую, выпускала обратно. Так продолжалось несколько лет, пока один из умельцев-энергетиков не догадался с пользой для себя и своих товарищей устроить в одном из ангаров бассейн с сауной. Когда я зимовал в бухте Провидения, с наслаждением поутру, пряча лицо от студеного ветра, дующего с покрытого толстым льдом Берингова моря, бежал на электростанцию. В этот ранний час у бассейна находились только мужчины в чем мать родила. Я торопливо сбрасывал с себя одежды и окунался в почти горячую морскую соленую воду. Потом шел в сауну и впитывал в себя обжигающий сухой пар. Одна из дверей вела во двор, где находился деревянный настил. Несколько минут я стоял на этом настиле, пока полностью не покрывался белым инеем. Потом в таком виде — обратно в горячую воду бассейна. Больше я такой бани нигде не видел. Ходил в турецкие и немецкие бани. На Аляске, в Фербенксе, местный предприниматель финского происхождения Нило Коппонен «угощал» меня настоящей финской сауной, я сидел рядом с разгоряченными аляскинскими девушками, совершенно голыми, что, конечно, поначалу непривычно, но потом перестаешь обращать на это внимание, тем более в детстве в меховом пологе я насмотрелся голых женских тел. И все же первая баня, в бухте Святого Лаврентия, на первой чукотской культбазе, сохранилась в моей памяти на всю жизнь!