– Отец еще не вернулся? Что там внутри происходит?
Я устремляюсь вверх по ступенькам раббанута. Просторный, уходящий вдаль коридор, узкие высокие двери. Откуда-то доносится приглушенное всхлипывание. Отцовское? Одним движением я распахиваю дверь. Молодая темнокожая женщина, всхлипывая, сидит за пустым канцелярским столом, в огромной комнате ее тихое рыдание отдается эхом. При виде меня она поднимается с места, похоже, она приняла меня за официальное лицо и пытается что-то сказать, но я быстро отступаю обратно в коридор; дверь за моей спиной с силой захлопывается. В конце коридора через просвет в другой двери я замечаю голову отца, покрытую черной кипой. Пара молодых чернобородых раввинов, сидя слева и справа от него, очевидно, что-то втолковывают ему, потому что он непрерывно кивает в знак согласия. Я опускаюсь на скамью в коридоре, положив голову на руки. Этот день бесконечен. Два человека в черном появляются внезапно и неведомо откуда. В руках у них носилки, которые они швыряют на пол у самых моих ног, не замедляя своего стремительного шага. Наконец в сопровождении все тех же раввинов появляется отец, который продолжает безостановочно кивать. Затем он пожимает им руки и с подчеркнутой благодарностью откланивается.
– Все будет хорошо, профессор Каминка, – напутствуют они его.
Я вскакиваю с места и быстро следую за ним вниз по ступеням, снимаю с него черную кипу и аккуратно засовываю ему в карман.
– Они весьма влиятельны, – говорит отец. Без кипы он выглядит много лучше. – Они обещали доставить членов раввинатского суда прямо в больницу. Берут на себя все связанные с этим хлопоты… несмотря даже на приближающийся пасхальный седер.
Выход внизу был заблокирован катафалком. Яростным усилием мне удалось приоткрыть дверь. Была уже половина четвертого. Мы опаздывали. Такси довезло нас до больницы и остановилось у центральных ворот. Внезапно я подумал – не лучше ли не брать Гадди с собою внутрь? Но у отца было другое мнение.
– Почему бы ему не пойти с нами? Она будет очень рада увидеть его. Он уже совсем большой мальчик и в состоянии все правильно понять.
Хотел ли он воспользоваться им как буфером? По мощеной дорожке мы двинулись дальше. Мимо коттеджей и лужаек. Море то и дело высверкивало между ними, а в спину нам дул сильный сухой ветер. Последний раз я был здесь в прошлом году глубокой осенью. Я читал лекции по истории преподавателям нескольких региональных школ и воспользовался этим, чтобы навестить ее на обратном пути. Уже смеркалось, когда я добрался до больницы. Она обрадовалась неожиданному моему появлению. Сознание ее было ясным как никогда, говорить о себе она не хотела, желая слушать исключительно о моих делах, включая содержание лекций, которые я читал на этом семинаре. Я чувствовал, что она прекрасно представляет, что творится у меня в голове и как складывается моя жизнь. Меня уже предупредили о ее непредвиденном и необъяснимом улучшении, которое меня самого совершенно не удивило, поскольку я никогда не верил в ее болезнь. Когда совсем стемнело, она предложила мне переночевать на территории больницы и даже отправилась навести справки, свободна ли гостевая комната, но я спешил возвратиться в Иерусалим. В конце концов она просто проводила меня в полной темноте до самого выхода. Горацио описывал вокруг нас широкие круги, каждый раз принимаясь обнюхивать наши следы, лизать мои ботинки и хватать зубами мои шнурки. А она шла рядом со мной, ступая с трудом, но держа спину совершенно прямо, то и дело останавливаясь, чтобы посмотреть на меня, словно хотела от меня нечто такого, чего я никогда не мог дать. Не было ни единого мгновения, чтобы мы спорили или придирались друг к другу. Она была необыкновенно нежна, задумчива, ни на что не жаловалась и никого не обвиняла. Мы стояли возле ворот, когда она в первый раз сказала мне, что получает письма от отца. Она вытащила зашелестевшую связку писем из своей сумки и показала мне, не давая при этом взять их в руки. «Чего он от тебя хочет?» – с тревогой спросил я. «Развода», – услыхал я в ответ. Слабый свет из сторожки освещал наши лица. Собака проползла под шлагбаумом, остановившись посреди дороги, насторожив уши и чуть поводя хвостом. Казалось, пес прислушивается к какому-то слышному лишь ему слабому шуму, доносящемуся со стороны хлопкового поля, а потом переводит свой взгляд на нас, стоящих поодаль.
Я осторожно пытался нащупать правильный тон разговора, угадать ее точку зрения с тем, чтобы приободрить ее. Самое время, сказал я с оттенком неясного мне самому энтузиазма, самое время сделать это, раз это не было сделано много лет назад, пока вы не запутались в ваших отношениях окончательно. Она слушала меня в полной тишине, повернувшись в профиль, до тех пор пока холодно не оборвала меня:
– Но он никогда этого не хотел!
– Когда об этом зашел разговор?
– Много лет назад. Ты тогда еще не родился. Я умоляла его, но он и слышать об этом не хотел. Обо всем этом ты ничего не знаешь. Он не хотел, чтобы я ушла.
– Но тогда почему…
– Есть вещи, которые тебе неизвестны. Ты и представить не можешь, как он тогда вцепился в меня.
– Но сейчас ты сама говоришь, что теперь…
– Посмотрим… посмотрим… Атеперьтебе надо идти…
Этим разрешением удалиться она унижала меня. «Не трать на меня время… этак ты и к ночи не доберешься до Иерусалима…»
И я простился с ней и пустой дорогой поплелся вниз, окутанный темнотой. Горацио вприпрыжку бежал со мною рядом; внезапно остановившись, он стал вглядываться в ту сторону, где оставалась мама, но затем снова присоединился ко мне. В конце концов на половине пути он остановился посреди дороги, затем издал громкий тоскливый вой и растворился во мраке.
Ну а теперь мы все четверо шествовали, чтобы повидаться с ней, – настоящая семейная делегация двигалась к больнице, во время Второй мировой войны служившей армейской базой. Гадди крепко держался за отцовскую руку, Яэль возглавляла шествие, а я замыкал его, неся саквояж. Что это было? И каким было коллективное сознание всей четверки, добавляло ли это множество что-либо к тому единичному, таившемуся отдельно в каждом из нас? Каким образом страх Гадди перед неведомым уравновешивался его любопытством перед встречей с запрещенным, с тем, что до него время от времени долетало в отголосках намеков и перешептываниях, что эта учетверенная общность добавляла к печали Яэли, опасениям отца и его глубоко спрятанной боли, его надеждам и его страхам – и мне, ощущавшему только ярость при мыслях о безнадежно и бесполезно потраченном дне? Я прибавил шагу. Внезапно дорожка, до того пустынная, заполнилась множеством народа. Пациенты и посетители высыпали из коттеджей, через лужайки шествовали медицинские сестры с подносами, пытаясь прикрыться ими от налетающих порывов ветра, ставшего внезапно настолько холодным, что возникало сомнение – уж не вернулась ли зима. А на небе сквозь мглу то появлялась, то исчезала желтая и какая-то сморщенная луна. Вспомню ли я когда-нибудь эту минуту, а вспомнив – с чем свяжу этот момент. Будет ли все это что-либо значить для меня?
Откуда столько людей? В воздухе – крики, смех, какой-то неведомый свист, беспорядок и сумятица, люди спешат, едва не сталкиваясь с нами, не уступают дорогу, и в это мгновение он возникает из зарослей – большой, задыхающийся, волоча за собою свою цепь, завывая, прыгая, словно резиновый, и первой жертвой становится Яэль. Он бросается на нее, тут же отскакивает, и вот он уже у моих ног, он кусает мои ботинки, после чего мчится к Гадди, опрокидывая его на траву, облизывает ему лицо, катает по траве, словно куклу, но в конце концов обнаруживает отца и кидается к нему, сопит, задыхаясь, облизывает снова и снова, а затем, волоча за собой свою цепь, принимается нарезать вокруг него петли. Отец от всего этого теряет равновесие и оказывается на коленях, краски покидают его лицо, видно, что он потрясен, и вот так, стоя на коленях, он кричит вдруг, обращаясь ко мне, что-то не слишком внятное, из чего мне становится ясно, что он не узнал свою собаку… и еще что никто не подумал сообщить ему, что верный его пес еще жив. Я видел, как он напрягает помять, пытаясь что-то вспомнить… Я поспешил к нему. «Это же Горацио, папа, это Горацио. Не бойся, он просто узнал тебя. Вот и все. Как будто мы дома».