Впрочем, лица княгини Ольги и Ясмунда тоже приобрели, при всём несходстве, нечто общее. Похоже было, что у княгини киевской и наставника её старшего сына сильно заболели зубы, и они изо всех сил пытаются это скрыть, да не выходит.
Даже на морде белобрысого верзилы, что в выразительности не слишком обгоняла деревянные столбы-подпоры, и то проявилась тень того же чувства.
– Глеб… – медленно, словно подбирая каждое слово, проговорил Святослав. – Ты, брат мой, пока… побудь у себя в покоях. И знаешь, брат, немцев я, пожалуй, в город не пущу…
Лицо младшего князя начало вытягиваться, а глаза часто захлопали.
– …А меч тебе я сам разрешу носить. Без немцев. И даже владеть им поучим, чтоб он не просто так у пояса болтался…
Дружинники Святослава, облившись холодным потом, украдкой переглянулись в безмолвном ужасе.
«Поучим…» это кому ж предстоит этакое счастье?! Один Вольгость Верещага мог чувствовать себя поспокойнее прочих – ему-то точно была обещана участь не наставника шестнадцатилетнего князя, а как раз наоборот – ученика Бояна Вещего… не самая худшая участь, как выяснилось.
– Да я умею… а на охоту? – жадно спросил Глеб. – Охотиться тоже можно будет? Немецкий кесарь охотится, говорят, а в Царь-городе такого обычая нету…
– И охотиться будем, – улыбнулся Святослав. Глеб расцвёл:
– Тогда и правда, ну их в болото, тех немцев! Только ты не обманывай, ладно? – просительно добавил он, уже поворачиваясь к дверям. Князь улыбнулся успокаивающе вслед, и Глеб, окончательно повеселев, выбежал из гридни чуть не вприпрыжку.
Небо за окнами гридни посветлело.
Святослав прошёл вперёд – человек-ошкуй встрепенулся, но, не видя никакого знака от опустившей лицо на переплетённые пальцы госпожи, мешаться в разговор сына с матерью не осмелился. Князь присел на ступеньку деревянного возвышения. Помолчал. Потом заговорил тихо:
– Матушка, ты что, и впрямь настолько от власти утомилась, что решила, будто я на Глебку руку подыму? Мы ж не в Царь-городе, матушка, и хоть ты Еленой нареклась, да я-то остался Святослав, а не в Константина-братоубийцу перекинулся![4] Или…
Князь помолчал и добавил ещё тише, но уже совсем другим голосом:
– Или ты решила младшего сына своим единоверцам немецким в заложники отдать? Чтоб они, с ножом у его горла, проще в Киев войти смогли? Так ли?
Княгиня вдруг страшно, сухо всхлипнула за переплетением тонких пальцев. Потом, не отнимая их от лица, заговорила:
– Я плохая христианка, сын… ты меня моей верой попрекаешь, а я и в ней некрепка… когда Глеба родила – мне сон был. Суженицы[5] над нашим ложем встали. Первая сказала – быть младенцу добрым сыном и матери послушным. Вторая прибавила – быть ему князем в Киеве. А третья, младшая, отозвалась – умереть ему от братней руки. Знаю, что тот, кто снам верит, с самим Врагом проклят будет, и каюсь в том ежедённо, и знаю, что в пророчества верить нельзя, грех и суета… а выкинуть из сердца – не могу…
Невзирая на рассвет, в гридне словно потемнело и повеяло ночным холодком. И мало кому не померещилось, будто он сам стоит там, в княжьей повалуше, сам видит три тонкие тени – тени без тел – протянувшиеся по бревенчатым стенам, по плахам потолка над ложем княгини и её маленького сына, слышит жужжащие голоса, похожие на звук вращения огромного веретена…
– Ведь и впрямь, – шептала Ольга, и шёпот раскатывался по всей гриднице, – и впрямь же Глебушка сыном добрым да почтительным вырос. И впрямь в Киеве княжил… Поклянись! – Ольга вдруг вскинула голову, ухватив за рукав поднимающегося на ноги старшего сына. – Слышишь, поклянись и правь себе, если хочешь, володей, слушай своего одноглазого стервятника с гусляром-вурдалаком, уйду сама, мешать не буду, только поклянись, сын, идолами своими поклянись, что на брата руки не подымешь! Поклянись, а не то прокляну, слышишь?!
– Не всякий сон в руку, матушка, – почтительно, но твёрдо произнёс Святослав, осторожно стараясь освободиться от дрожащих, но цепких пальцев матери. – Да ты сама на Глебку посмотри, у кого б рука поднялась, его ж, поди, и комар кусать постыдится!
Вот с этим Мечеслав Дружина бы поспорил. Одну руку, готовую подняться на младшего в княжьем семействе, он мог назвать прямо сейчас – свою собственную. Уж больно обожгло это беззаботное – «Расскажешь мне про хазар, а?»
Про что тебе рассказать, князь Глеб? Про вырезанный княжеский род потомков Вятко? Про лютую Бадееву рать, память о которой незаживающей раной пролегла через ночное небо над Окой? Про семьдесят лет страшной и позорной дани? Про то, каково ходить своей же землёй из тени в тень, жить в лесах и болотах? Про разрубленную колыбельку в доме кузнеца Зычко? Про парня младше твоего, тянущего на плечах судьбу осиротелого рода? Про мёртвую весь и пятипалую лапу, впившуюся в деревянное лицо её хранителя?
Убить не убить, а поучить перевязью, как непутёвого отрока, на которого князь Глеб более всего и походил, руки чесались у вятича отчаянно.
– Ну нравом ты меня считаешь за зверя, так хоть разумом не считай, – продолжал тем временем успокаивать матушку князь. – Что ж мне надо, чтоб меня мой же народ вон выгнал, как Краковича[6], или мышам на съедение оставил, как Попеля?[7]
– Поклянись! – хрипло и требовательно повторила Ольга. Все другие слова киевская правительница, видать, позабыла, а увещеваний старшего сына не услышала вовсе. Она подняла лицо, заглядывая в глаза Святославу своими, широко распахнутыми и побелевшими, от глаз княгини по щёкам, размывая белила и румяна, проложили борозды слёзы. Свободную руку она держала на груди под ключицами, будто прижимая что-то сквозь одежду. – Поклянись, или прокляну!
Святослав обречённо прикрыл глаза – как все дорожащие своим словом люди, лишних клятв и обещаний он не любил. Потом князь открыл глаза, вздохнул, уже грубым рывком стряхнул с рукава пальцы матери и отошёл на середину гридни. Потом рывком повернулся к Ольге – та поднялась с престола и даже сошла с возвышения вслед за ним. Змеёй прошипел выхваченный из ножен меч – стражники с топорами качнулись вперёд, а человек-ошкуй с нежданною резвостью стронулся влево, загородив казавшуюся рядом с его тушей маленькой и хрупкой правительницу Киева. Но Святослав подхватил острый конец харалужного клинка левой рукою и поднял его над головой.
– Клянусь! – произнёс он, и всё в гридне замерло. – Я, Святослав, князь Русский, сын Игоря, князя из рода Сынов Сокола! Клянусь перед Богами рода русского, перед Перуном, Богом своим, и Велесом, Владыкой Зверей! Перед престолом предков моих клянусь! Перед людьми моими клянусь! Перед мечом, от отца мне завещанным! Клянусь не поднимать руки на младшего брата моего, князя Глеба! Если отвернусь я от этой клятвы, пусть удача ратная от меня отвернётся! Если порушу я эту клятву, пусть разрушится всё, что я сделал! Если предам я эту клятву, пусть род мой меня предаст!
С закатной стороны вдруг донёсся глухой грозовой раскат. Ольга и несколько стражников перекрестились, остальные стражники и воины молодого князя осенили себя Громовым Молотом – благо движения похожи, и перепутать легко. Один Святослав остался стоять с поднятым мечом к потолку гридни, расписанному, как стало видно в алых лучах встающего солнца, изображениями рогатого месяца по ту сторону возвышения с Соколиным престолом, самого солнца – между возвышением и дверями – и звёзд с кудлатыми облаками по бокам. Потом неторопливо и торжественно убрал меч в ножны.
– Прошу прощения государей, – все в гридне вздрогнули и обернулись к стоящему на её пороге Синко, – такие клятвы надлежит оглашать в присутствии биричей. И лучше бы – посоветовавшись с ними.
– Я и огласил её при тебе, – хмуровато ответил князь, всё ещё недовольный вырванной у него клятвой.
– Потому что я пришёл сюда сам, – настойчиво продолжал гнуть своё старейшина киевских биричей. – А следовало бы позвать меня. И лучше – прежде, чем давать клятву.