Чрез две недели после того был я в Виченце. В одно утро вышел я за город и приметил, что иду по той самой аллее, о которой говорил Двинский. Воспоминание о том вечере и о сновидении возобновилось в душе моей; иду далее - вот черные стены монастыря, ворота открыты, народ толпится в ограде и на паперти церкви. Вхожу в монастырь, в церковь - посреди ее стоит на возвышении лиловый гроб. Вокруг него русские кирасирские офицеры и один артиллерийский. Я приблизился к покойнику, взглянул - это был Ладин. Ужас объял меня. Я удалился в угол церкви, боясь видимым волнением чувств моих нарушить священное безмолвие. Обряд погребения, по неимению русского священника, совершали монахи католические. Пособравшись с мыслями, я подошел к артиллеристу и спросил у него, кого хоронят и не от ран ли умер этот офицер.
- Нет, - отвечал он, - бедный мой товарищ умер от болезни, от недостатка врачебного пособия. Он шел с ротою к армии. Миновав Верону, он был отправлен обратно с приказаниями ко мне навстречу (я иду из Вены с запасными орудиями); не доезжая двух станций отсюда, занемог бог знает отчего и умер чрез два дня. Вот я принужден хоронить его, хоронить не по обряду православной церкви, и даже должен был обить гроб лиловым атласом: здесь, в городе, не нашлось малинового.
Обряд кончился; мы снесли гроб юноши в юдоль вечного покоя. Потом рассказал я полковнику Ельцову (это был он сам) о встрече моей с офицерами в Вероне, о вещем сновидении Двинского. Мы оба не могли надивиться этому случаю и согласились только в одном...
В это время послышался на улице шум, и раздался голос Ярлыкова:
- Все готово, ваше сиятельство! Извольте садиться.
Друзья вышли из дому. Кемский был в глубоком размышлении. Коляска подъехала к крыльцу.
- Простите, друг мой, - вскричал Кемский, - может быть, навсегда!
- Не может быть! - отвечал Алимари. - Мы непременно увидимся, и еще в здешнем мире. Теперь, - продолжал он по-французски, - сделайте мне одолжение: примите от меня на память вещь, которая, в случае нужды, может послужить вам. - С сими словами вынул он из записной книжки своей лоскут бумаги, написал на нем несколько слов карандашом, свернул его и подал Кемскому. - Возьмите! Вы будете в сражениях...
- Не думаю, - прервал его Кемский, - я еду с депешами и, вероятно, с тем же и ворочусь.
- Но может статься! Кто знает будущее? Берегите эту бумажку. В случае крайней опасности прочтите слова, на ней написанные. Это вам не повредит, а, вероятно, поможет. Теперь мне некогда толковать вам, что это такое; прошу только верить, что я не чародей, а истинный друг ваш! - Алимари улыбнулся сквозь слезы. Кемский прослезился также. Они обнялись в безмолвии. Кемский бросился в коляску, и она помчалась по косогору.
С.-Петербург
XXVIII
В то время, когда Кемский быстро летел к месту своего назначения, верная его Наташа испытала все мучения, какие только могут столпиться над головою человека. Неожиданный, внезапный отъезд мужа сразил ее жестоко. Она была близка к отчаянию; будущее рисовалось в ее воображении самыми ужасными чертами: она видела друга своего раненого, убитого, взятого в плен; ей слышались звуки какого-то тайного голоса, который нашептывал ей в минуту уныния и тоски: ты его не увидишь! В этих жестоких терзаниях не раз помышляла она о смерти, не раз молила бога отозвать ее от здешнего мира до совершения грозивших ей ударов. И надежда, вечная утешительница и обманщица смертных, не могла бы подкрепить ее, если б другое чувство - возвышеннейшее - не придавало ей силы: она ощущала уже обязанности матери.
Если, с одной стороны, это неизъяснимое в женщине ощущение придавало ей силы переносить настоящие горести, с другой - жестокий удар судьбы, поразившей ее в то самое время, мог показаться ей вестником новых страданий в будущем. Неожиданно, скоропостижно лишилась она доброго своего родителя. Она сидела однажды поутру у письменного столика, поверенного ее страданий и утешений, и выражениями пламенной любви покрывала лист, готовившийся лететь к другу ее сердца. Вдруг вбежала в кабинет ее горничная и прерывающимся голосом объявила, что от Василья Григорьевича прислан человек, что Наталью Васильевну просят немедленно пожаловать к батюшке, что он опасно заболел. Испуганная Наташа бросилась к отцу. С ним приключился удар. Он лежал без языка, дышал с трудом и только рукою манил кого-то к себе. Увидев дочь свою, он несколько пришел в себя и едва внятным голосом произнес:
- Наташа! Прости!.. Муж твой... сестра моя... монастырь... Наташа, прости! - Он простер к ней руки - это было последнее усилие отлетавшей жизни. Чрез несколько минут спокойствие смерти водворилось на кротком челе честного человека и доброго христианина.
Казалось бы, что этот новый удар усугубит ее страдания, доведет ее до отчаяния - но нет! Природа так устроила сердце человеческое, что в нем есть место для всякой печали, что новая горесть, присоединяясь к прежней, не усугубляет, а как будто утоляет ее. Наташа горько рыдала над прахом доброго отца, и эти слезы о потере невозвратной чудесным образом дали ей отраду и утешение в воспоминании об отсутствовавшем.
- Алексея здесь нет, но он жив: он помнит, он любит меня! - говорила она, перечитывая страстные его письма.
Алевтина Михайловна принимала живейшее участие в судьбе Наташи, навещала ее ежедневно, осведомлялась с нежностью о ее здоровье, с восторгом читала письма брата и орошала их слезами. "Это слезы искреннего раскаяния, - думала добрая Наташа, - ей совестно, что она, по извинительным, впрочем, побуждениям материнской любви, слишком неосторожно порадовалась мнимому наследству. Слава богу, что это так кончилось! Время исправит ее еще более, и она бросит все свои интриги и замыслы, когда удостоверится, что они излишни и вредны ей самой".
Один нечаянный случай открыл глаза простодушной. Чрез несколько дней по погребении отца Наташа сидела вечером у Алевтины, которая самым нежным вниманием старалась доказать ей свое участие, с чувством уважения говорила о покойном и рассыпалась в похвалах отсутствующему брату. Наташа слушала ее в молчании. Алевтина, окончив заученный молебен, умолкла. Иван Егорович счел обязанностью своею воспользоваться этою перемежкою и подтвердить слова жены.