— А чего это вы делаете, мистер? — произнес мальчик.
Поставив чемодан в прихожей, Винсент робко улыбнулся. Воровато прикрыл дверь, запер на замок и, подтащив стул, упер его спинкой в ручку. В тишине комнаты остались только неуловимо перемещающийся солнечный свет и ползающая бабочка; словно цветной бумажный клочок затейливой формы, она слетела вниз и уселась на подсвечник.
— Временами он вообще не человек, — сказала девушка Винсенту в предрассветные минуты; говорила она быстро, сжавшись на кровати в комок, — временами он становится чем-то совсем другим: ястребом, ребенком, бабочкой. А потом добавила: — Там, куда меня привезли, были сотни старух и молодых людей; один юноша говорил, что он пират, а одна старуха — ей было лет девяносто — заставляла меня щупать ей живот. «Чувствуешь?» — все спрашивала она, — «Чувствуешь, с какой силой он толкается?» Эта старуха тоже ходила на уроки живописи, и ее картины были похожи на лоскутные одеяла. Конечно же, он там был тоже. Мистер Дестронелли. Только называл он себя Гам. Доктор Гам. Но меня-то не проведешь; хотя он ходил в седом парике и в специальном гриме, чтобы выглядеть стареньким и добрым, я все поняла. А однажды я сбежала, просто-напросто удрала оттуда, спряталась под кустом сирени, и тут подъехал мужчина в маленькой красной машине, у него были маленькие мышиного цвета усики и маленькие жестокие глазки. Но это тоже был он. И когда я сказала ему, кто он, он высадил меня из машины. А другой, уже в Филадельфии, познакомился со мной в кафе и увел в какой-то переулок. Он разговаривал по-итальянски и был весь покрыт татуировкой. Но это был он же. И третий — у него еще ногти на ногах были наманикюрены, — сел рядом в кино, приняв меня за мальчика, и потом, когда выяснил, что я не мальчик, не разозлился, а позволил жить в своей комнате и готовил для меня разные красивые блюда. Он носил серебряный медальон, и я как-то заглянула в него, а там фотография мисс Холл. Вот я и поняла, что это тоже он, и поняла, что она умерла, и поняла, что он хочет меня убить. И убьет. Убьет.
Сумерки, вечерний мрак и звуковое волокно под названием тишина сплелись в лоснящуюся синюю маску. Проснувшись, он глянул сквозь щелочки век, услышал лихорадочное тиканье часов, тихое царапанье ключа в замке. Где-то в этих сумерках убийца отделяется от тени и с веревкой в руке поднимается по проклятой лестнице вслед за ногами в поблескивающих шелковых чулках. А здесь, глядя сквозь маску, мечтатель мечтает об обмане. Нет нужды проверять, он знает, что чемодана уже нет, что она приходила и ушла; почему же тогда он почти не испытывает радости от сознания своей безопасности, отчего ему кажется только, что его ловко провели, что он маленький, такой же, как в тот вечер, когда он рассматривал луну в телескоп старика?
3
Словно обрывки старого письма, на полу валялась расплющенная ногами жареная кукуруза, а девушка, слегка откинув плечи, как впередсмотрящий, шарила по ней глазами, будто пыталась найти там заветное слово, ответ на загадку. Взгляд ее осторожно скользнул на поднимающегося по лестнице человека, на Винсента. От него веяло свежестью: душ, бритье, одеколон; однако под глазами лежали мрачные синие круги, а легкий, с иголочки костюм в рубчик, который он только что надел, предназначался для мужчины покрупнее: долгий месяц борьбы с воспалением легких и бессонные от жара ночи уменьшили его вес фунтов на двенадцать, а то и больше. Каждое утро, каждый вечер, когда он встречает ее здесь, у ворот своего дома, или неподалеку от галереи, или возле ресторанчика, где он обедает, возникает неописуемый сумбур, паралич времени и сознания. Сердце сжимается от безмолвного зрелища ее погони за ним, в отдельные дни он бывает в полукоматозном состоянии и тогда видит не ее одну, а в ней всех сразу, и на улице ее тень, преследующая и преследуемая, становится всеобщей тенью. Однажды они оказались вдвоем в лифте, и он крикнул:
— Я не он! Это я, только я!
Но она усмехнулась, как усмехалась, рассказывая о том знакомце с крашеными ногтями ног, — потому что она все поняла.
Пора было ужинать, и он, не зная, куда пойти поесть, остановился под фонарем, который вдруг ярко расцвел, развернув на мостовой и каменных зданиях круг света разных оттенков; пока Винсент стоял в ожидании, послышался раскат грома, и все лица, кроме двух, его и девушки, обратились к небу. Порывистый ветер с реки швырял вдоль улицы взрывы детского смеха — взявшись за руки, ребятишки скакали, как карусельные лошадки, — и голос мамы, которая, свесившись из окна, взывала: «Дождик, Рейчел, дождик! Сейчас хлынет!» Полная гладиолусов и плюща тележка резко дернулась — торговец цветами, косясь одним глазом на небо, спешил укрыться от ливня. Горшок с геранью упал на мостовую; девчушки подобрали цветки и заткнули себе за уши. Топот бегущих ног и дробь дождевых капель звенели на ксилофоне тротуаров; захлопали двери, закрылись окна, а потом — ничего, только тишина и дождь. Вскоре она неспешно, шаркая ногами, подошла и стала рядом с Винсентом под фонарем, и небо словно превратилось в треснувшее от грома зеркало, — дождь пал между ними, как завеса из стеклянных осколков.
ЗАКРОЙ ПОСЛЕДНЮЮ ДВЕРЬ
(рассказ, перевод В. Бабкова)
— Послушай меня, Уолтер; если никто тебя не любит, если все стараются тебе досадить, не думай, что это случайно: ты сам во всем виноват.
Это сказала Анна, и хотя более здоровая часть его натуры говорила ему, что она не имела дурных намерений (уж если Анна ему не друг, тогда кто же?), он обиделся на нее и стал говорить всем подряд, как он ее презирает, какая она подлая; ну и баба… говорил он, не доверяйте этой Анне: ее хваленое прямодушие просто-напросто маскирует внутреннюю враждебность; кроме того, она жуткая врунья, ни одному ее слову нельзя верить; страшное существо, ей-богу! И конечно, все, что он наболтал, вернулось обратно к Анне, поэтому, когда он позвонил ей насчет премьеры, куда они собирались пойти вместе, она сказала ему: «Извини, Уолтер, я вынуждена с тобой расстаться; я очень хорошо тебя понимаю и даже отчасти сочувствую: твое мерзкое поведение от тебя не зависит, тебя и ругать-то почти не за что, но я не хочу больше с тобой видеться, потому что сама не настолько хороша, чтобы все это сносить». Но почему? и что он такого сделал? Ну да, он сплетничал про нее, но ведь не со зла же, да и вообще, как он сказал Джимми Бергману (вот вам, кстати, — настоящий двуличный тип), зачем человеку иметь друзей, если ему нельзя обсуждать их в открытую?
Он сказал ты сказала они сказали и снова и снова. Всё ходит по кругу, как лопасти этого вентилятора на потолке; он крутился и крутился, почти не тревожа затхлого воздуха, и издавал звук, похожий на тиканье часов, отсчитывал секунды в тишине. Уолтер переполз на более прохладную сторону кровати и смежил глаза, чтобы не видеть маленькой темной комнаты. Он приехал в Новый Орлеан сегодня в семь вечера, а в полвосьмого снял номер в этой гостинице на крохотной безымянной улочке. Стоял август, в красном ночном небе словно горели фейерверки, и неестественный южный ландшафт, так внимательно изученный из окна поезда, — он опять вспоминал его, чтобы подавить все остальное, — усиливал ощущение конца дороги, непоправимого краха.
Но почему он очутился здесь, в этой душной гостинице, в этом далеком городе, он не мог бы сказать. В номере было окно, но ему вряд ли удалось бы открыть его, а звать коридорного он боялся (какие странные глаза у этого парня!) и уходить из гостиницы боялся, потому что вдруг он заплутает? а если он заплутает, даже чуть-чуть, то уж пропадет совсем. Он был голоден; не ел с самого завтрака, и теперь, найдя несколько крекеров с арахисовым маслом (в Саратоге он купил целую коробку), запил их последним глотком лимонада. Накатила тошнота; его вырвало в мусорную корзину, потом он снова заполз на кровать и плакал, пока не промокла подушка. А дальше просто лежал, содрогаясь в жаркой комнате, и смотрел, как медленно крутится вентилятор; у этого движения не было ни начала ни конца; это был круг.