Ленуар только не мог мне сказать — потому что он не знал, а может, знал, но не запомнил, — что молодого философа, который пригласил Гуссерля в Прагу звали Ян Паточка. Гораздо позже, несколько десятилетий спустя, став глашатаем Хартии 77[28], Ян Паточка умрет в Праге от остановки сердца после допроса в коммунистической полиции. Допроса наверняка очень грубого, агрессивного, жестокого. В день похорон этого великого философа — просто возмутительно, что его имя неизвестно во Франции — чешская полиция прикажет закрыть все цветочные магазины в Праге, чтобы не было на могиле Паточки моря цветов, принесенных верными ему свободными людьми.
Но Ленуар не мог рассказать мне о Яне Паточке в Бухенвальде в 1944 году. Зато я мог рассказать ему, что благодаря Гуссерлю — по крайней мере, частично, не могу же я лишать себя личных заслуг — я получил второе место по философии на конкурсе в 1941 году. Благодаря Гуссерлю и Эммануэлю Левинасу, который мне его открыл.
В 1941 году я учился в классе с углубленным изучением философии и в библиотеке Сент-Женевьев случайно наткнулся в «Философском журнале» на статью Левинаса, что-то вроде подготовки к чтению Гуссерля и Хайдеггера, введения в феноменологическую теорию, о которой нам ничего не рассказывал на уроках наш лицейский учитель, некий Бертран — прекрасный педагог, но слабый теоретик, страстный почитатель истинно французского идеализма в духе Виктора Кузена, — ну, вы понимаете, что я имею в виду!
Но, несмотря на это, Бертран сумел заразить меня страстной любовью к философии — к разным философским теориям, кроме его собственной, совершенно несостоятельной.
Напомню, это было время, когда главными фигурами университетской философии были Ле Сенн и Лавель. Жан-Поль Сартр был для нас не более чем писателем, автором «Тошноты», а основополагающее эссе Мерло-Понти «Структура поведения» еще не напечатали.
Таким образом, Эммануэль Левинас зимой 1940–1941 года открыл мне учение Гуссерля и Хайдеггера. Я прочел все их произведения, какие только смог достать, и все, что было написано о них. Очень мало! Но все-таки было «Бытие и время», которое я прочел, после долгих сомнений, потому что для этого пришлось идти в немецкую библиотеку на бульваре Сен-Мишель, а ведь я поклялся себе, что ноги моей там не будет.
Так что, когда 13 мая 1941 года я оказался в зале Экзаменационного центра на улице Аббе-де-л’Эппе на сочинении по философии на конкурсе для лицеев и коллежей и нам прочли тему — ее точная формулировка уже стерлась из памяти, но речь там шла о проблемах интуитивного познания, — я выложил все, что прочитал об этом у Гуссерля.
По этому поводу моего преподавателя Бертрана терзали разноречивые чувства. С одной стороны, он был счастлив, что один из его учеников получил премию на конкурсе. С другой — опечален тем, что я построил свои рассуждения на философских теориях, подрывающих его идеалистическое мировоззрение.
— Не умирай! — еле слышно сказала она на пороге.
И нежно, украдкой легонько погладила меня по щеке.
Мы вместе заночевали на улице Висконти, застигнутые врасплох комендантским часом. Но только утром мы в первый раз прикоснулись друг к другу — совершенно невинно, ее рука, моя щека.
Я вздрогнул. Умереть? Об этом не могло быть и речи. Той весной 1943 года я был уверен, что бессмертен. Во всяком случае, неуязвим. Почему же она сказала это? Неожиданная слабость?
Джулия — под этим именем ее знали в подполье — подготовила мою последнюю встречу с «Рабочими иммигрантами», коммунистической организацией иностранцев во Франции. Там я общался с Брюно и с Кобой. И в последнее время с Джулией. Но решение было принято: я уходил работать в «Жан-Мари Аксьон», в сеть Букмастера. Там будет оружие, а мне надо было сменить оружие критики на критику оружием.
Эту марксистскую формулу я вспомнил, только чтобы показать, какими идеями был одержим в девятнадцать лет — какая требовательность, какие иллюзии, какая горячка и желание жить.
(Умереть? О чем это она говорит? Ведь я же неуязвим!)
Итак, оружие: его сбрасывали на парашютах. Партизаны в Бургундии, «Жан-Мари Аксьон». С согласия «Рабочих иммигрантов» я перешел в сеть Букмастера. Но из соображений безопасности надо было оборвать все прежние связи. Каждый у себя, никаких встреч, губительных в случае ареста!
Уж не знаю почему — может быть, потому, что все уже было сказано, потому, что это была последняя встреча, потому, что наши дороги должны были разойтись, да, наверно, все вместе, — Джулию потянуло на откровения.
Конечно, ничего конкретного, ничего по-настоящему личного. Лишь намеки, комментарии по поводу книг, по которым можно было о чем-то догадаться, воссоздать какие-то события ее жизни. Я уже знал, что она из Австрии; из Вены; возможно, еврейка. Скорее всего, еще очень молодой — когда я с ней познакомился, ей было около тридцати лет — она работала в аппарате Коминтерна.
Я уже имел возможность оценить, насколько она подкована в теории. Но я понятия не имел о ее литературных вкусах. В частности, в поэзии. В тот вечер она рассказывала мне о Бертольде Брехте, о котором я почти ничего не знал. Она читала мне наизусть стихи Брехта. Некоторые строчки навсегда врезались в память. А я читал ей стихи Рафаэля Альберти и тут же переводил. Особенно ей понравилось слушать его по-испански — из-за звучности, музыки языка.
От стихотворения к стихотворению, от открытия к открытию, и вдруг оказалось, что уже слишком поздно и наступил комендантский час. Тем не менее я попытался уйти с улицы Висконти и добраться до своего тогдашнего жилища, прижимаясь к стенам. Напрасный труд — на улице Бонапарта ночную тишину тут же прорезали полицейские свистки.
Со всех ног я кинулся обратно.
Перед моим поспешным и неудачным уходом мы успели повздорить. Вообще-то Джулия просто хотела, чтобы я вернул ей книгу, она мне дала почитать. Точнее, дала мне возможность взять ее почитать. В последнее время раз в неделю в определенный день, в определенный час я мог приходить в богатую квартиру в седьмом округе. Дверь открывала пожилая дама, надо было сказать пароль. Хозяйка провожала меня до скрытой за тяжелым ковром двери, которая вела в комнату, полную книг.
Это была настоящая библиотека Али-Бабы: все марксистские книги, изданные к тому времени. Исключительно на немецком. Там я смог углубить свое знакомство с философскими произведениями самого Маркса и прочесть некоторые из полемических и теоретических текстов авторов, ставших с тех пор мифическими и проклятыми. Часто то и другое вместе.
Из всех этих книг самое большое впечатление на меня произвела книга Лукача «История и классовое сознание» («Geschichte und Klassenbewusstsein») — она поразила меня как гром среди ясного неба. В той подпольной библиотеке на улице Лас-Казес было два экземпляра.
Тот, который я взял почитать, и стал яблоком раздора между мной и Джулией. Она хотела, чтобы я вернул его перед тем, как оборвать все контакты. Я доказывал, что эта книга нужна мне для марксистского образования. Она говорила, что это эссе Лукача подверглось резкой критике со стороны теоретиков Коминтерна, что лучше бы не использовать столь еретическую книгу в целях теоретического образования. Я отвечал, что если Лукач еретик, то надо немедленно изъять его книгу из подпольной библиотеки, чтобы не распространять заразу среди читателей. А у меня она будет недоступна для слабых душ!
Она обозвала меня софистом, но невольно улыбнулась.
Во время спора — наконец Джулия махнула рукой и разрешила мне оставить у себя экземпляр эссе Лукача, к сожалению, он сгинул в водовороте тех лет, как и вся моя юношеская библиотека с улицы Бленвиль, — уж не знаю зачем, я рассказал ей о моих философских достижениях на конкурсе. Наверное, для того, чтобы доказать ей, что я имею полное моральное право оставить у себя эту книгу.
И тут она захотела узнать все об этой награде.
У меня перед глазами мое сочинение, написанное в мае 1941 года.