Ну как тут не полюбить Советскую Власть! Когда, дотянувшись своей имперской рукою до самого захолустья, она ласкает своего опального поэта неожиданно материнской лаской, будто это не она же прогнала его сюда с глаз долой. Чем хороша машина — что у нее нет умысла.
Советская власть здесь не только была, но и бывала! Сам Никита Сергеевич сиживал запросто на соседнем со мною стуле, где сейчас отец. И вот почему все село так заросло колючками. Поколебавшись памятью, назовем их асапарелыо. Раз в году, весной, еще нежные и зеленые, колючки эти становятся лакомством. В остальное время года они только колючки. Никита Сергеевич посетил их как раз в сезон асапарели. Он полюбил этот вкус, ни разу до того им не отведанный. Поскольку кукурузу в Абхазии насаждать было нечего, ибо все там на мамалыге выросли, то и помечтал он вслух, что асапарель, обладая столь заграничным именем, может принести стране валюту, что и было взято на карандаш, а затем и учтено местным руководством, находившимся, естественно, неподалеку, то есть в той же комнате, где мы сейчас. И началась кампания по внедрению новой сельхозкультуры. Асапарель перестала быть съедобной на следующий же день, как он уехал, а Абхазия стала непроходимой из-за колючек. Хрущева сняли, и асапарель схлынула, застряв на границах участков как естественная изгородь. Таким образом, свирепость местных изгородей объясняется не только хозяйственной надобностью или кулацкой сущностью.
Так вот откуда богатство! Двор сей был благословен тем визитом, и с тех пор тружеников не трогали. Они же воспользовались нишей, чтобы потрудиться. Без власти — никуда… Надо дружить с нею. Интересные памятники сохраняет за властителем время: украинский Крым, однако, и продвинувшуюся на двести километров к северу границу кукурузы, и заборы из асапарели!
И здесь уже нет сил не поймать себя на том, до чего же ОН мне мешает! А я и не намерен писать ЛУЧШЕ.
Я — о другом: зубик Люсин чуть опять не потерял…
Следует последить за собою, а тем более за НИМ. Ведь что я ЕМУ велел! Я ЕМУ приказал ни в коем случае не пить вина, которое как раз все и пьют, проложив для начала лишь первый стаканчик чачи. «Вино тебя погубит!» — внушил я ЕМУ, разрешив лишь понемножку (в нарушение обычая, который мне, в виде исключения, разрешили нарушить как гостю) пригубливать из непрозрачного стаканчика ту же чачу. «По крайней мере не мешай!» — брезгливо сказал я ЕМУ. «Закусывай», — советовал я ЕМУ, как мама. Нельзя было распасться в столь честной компании! Назовем это чувством собственного достоинства. Тем более хозяевам было с кем сравнивать. Тут до меня не только Никита Сергеевич, но и Президент США должен был приехать, но не приехал, Евтушенко — частый гость и другие писатели, иностранные (Грин? Бёлль?), — да, кажется, они. Хемингуэй не приезжал. Этот англичанин неплохо пил, да. Но тоже — только чачу. Тогда это точно Грин.
Выпили за народы. Это особый, вроде бы только местный тост. Не в смысле интернационализма или дружбы народов. Досоветский, оказывается, еще тост, традиционный. Мол, Бог так создал, что есть народы — чеченский, еврейский, молдавский… и слава Богу! Это хорошо, что есть народы. Ну как тут не пригубить единственному русскому, находящемуся в счастливом для себя меньшинстве!
Традиция тостов, чем она хороша: ее не перехитришь. Победить стол можно только в честном бою. Как не осушить стакан за народы, за землю, которая подарила этот стол, за родителей, которые нас за него усадили, за предков, которые единственным образом подобрали нам родителей, за живых (дай Бог им здоровья!) и за мертвых, что сейчас живы, в этом твоем стакане; за тех, кого нет с нами сейчас, но они все равно с нами, а за тех, что есть… то это такой замечательный народ собрался! что за каждого по отдельности надо, и лишь за самого себя можно, скромно потупившись, взять и не выпить. А если учесть, что, пока вся череда тостов, без единого упущения, не будет исполнена, из-за стола никто не имеет права подняться (а тосты пьются стаканами), что встать по малой нужде позор для мужчины, то ничего удивительного, что в Абхазии достаточно распространены заболевания мочевого пузыря, что и позволяет мне намекнуть собранию об одном возможном великом родстве абхазов с астрономом Тихо Браге, который носил серебряный колпачок вместо отрубленного в юности на дуэли носа, а умер достаточно старым, но уже не от сабли или кинжала, а от разрыва мочевого пузыря, ибо, будучи призванным в придворные астрономы в незнакомую страну и не зная обычаев двора, не позволил себе на всякий случай встать из-за стола, не зная, что там принято, а что не принято, и такое неумолимое следование чисто абхазским традициям не может не означать, что мать его была абхазка или убыхка… и эта моя гипотеза выслушивается с неожиданным вниманием и принимается на веру, то есть как факт.
Как силен бывает человек, когда его мало! Когда ему надо доказывать миру, что он есть, и еще самому в этом не усомниться. Любое подтверждение со стороны покажется опорой. Еще недавно существование их для себя было настолько несомненным, что они воровали друг у друга коней и женщин и продавали их. Женщины славились и оказывались украшением гаремов в такой дали от родины, что теперь при желании по материнской линии можно начертать самое неожиданное родство. Прославленные янычары или сейфульмулюки вдруг окажутся из нашего села, а там и до Наполеона рукой подать. После мехаджирства, самоубийственного исхода абхазов в Турцию в начале нашего века, счет на абхазов и неабхазов пошел другой: родство приходится пересчитывать на пальцах. Так, из двоюродного абхазам племени убыхов не осталось вообще ни одного. Они ушли, растворились и исчезли вместе с конями и женщинами, оружием и кухонной утварью, песнями и танцами, обычаями и языком. И языка не стало. И если бы один француз, слыхом не слыхивавший об абхазах и убыхах, собиравший фольклор в Центральной Африке, не наткнулся на одну древнюю негритянку, которая стала рассказывать ему сказки на неизвестном ему, то есть и несуществующем, наречии… не досталась ему слава ни Шлимана, ни Даля, но — «слава тевков безмерна» — я не вижу подвига выше, чем спасение чужой славы. Девочкой негритяночка была продана в Египет, прислуживала в некоем гареме, куда к тому времени поступила партия убыхок, в доказательство чего она раскуривала трубку. Ученый записал на магнитофон ее непонятный старческий лепет, и, освободившись от неведомого ей самой долга, она тут же вверила свою легкую теперь душу жалевшему ее Богу…
— Так как, ты говоришь, этого Тихого звали? Хорошо выпивать за народы!
— Он был дворянин, у него предки ходили в крестовый поход к Гробу Господню, и один из них привел за собою красавицу, якобы турчанку, спасенную им из рабства; про нее ничего не известно, кроме того, что она курила трубку и была его бабкой.
— Очень может быть, если трубку курила, — соглашаются со мной. — Ты думаешь, это она его приучила не вставать из-за стола?
— Очень может быть, — соглашаюсь и я. — Но, умирая, однако, завещал он начертать на могильном камне: «Жил как мудрец, помер как глупец».
И это оказалось правильно всеми понято: мы поднялись наконец из-за стола. И тут я мог быть доволен не только собой, но и ИМ, настолько все, кроме хозяев, были пьяны, что можно было только восхититься, с какой легкостью и насколько не шатаясь спланировал ОН в моих особенно белевших в легких сумерках джинсах на ставший из изумрудного темно-зеленым газон.
Но если бы это было все!
Здесь, на лужку, с уже скраденными сумерками очертаниями двора, когда все строения выглядели не такими прочными и новыми, патриотическая рефлексия по поводу чужого богатства не так сотрясала меня. Что сетовать об утраченных традициях, погружаясь безвольно в нищету… Вовсе не традиция — наше богатство, а богатство и есть традиция. Так заключал я, вычисляя ту глубину участка, куда скрывались по одному как бы не за тем, сохраняя мужское достоинство, гости. И, исчислив с точностью, оказавшись в дощатом, чисто русском домишке, изгоняя образ бесславной смерти Тихо Браге, вспомнил я вдруг небесную северную деревеньку Турлыково, где все это когда-то было: и колодец, и колонка, и неистоптанный лужок, и резные крылечки, и наличники. Возвышалась деревенька, как храм на пригорке, и когда ты взбирался туда, то и оказывался в храме, из которого можно было помолиться на весь Божий мир, который тут же к тебе подступал, тут же тебя окружал нетесньм, но близким кольцом, тот мир, которого вполне тебе хватало, и лес, обнимавший поле, вставал монастырской стеною, и на одной возвышающейся над ним сосне можно было различить явственный крест. Жили же! И — было!.. Теперь там не жили, храм был покинут со странной, бросающейся в глаза внезапностью: ложки в буфетике и платьице в шкафу на вешалке… Что за бомбежка такая! Выходите, вылезайте, все миновало!.. Так и казалось, что объявятся вдруг красивые жители, радостно галдя и ликуя, что ничего не порушено и все в целости… Только… Не вернутся они! Вот что страшно. Не захотят, чтобы еще раз… Будто коллективизация и есть тот пресловутый русский приоритет в изобретении нейтронной бомбы: все целехонько, только человека нет. Мы еще вернемся в Турлыково! — с радостной дрожью в спине успел подумать я.