«Да, — строго ответил Ваксон, а когда „домашние богини“ потребовали уточнений, еще более строго уточнил: — У нее есть».
…С того лета прошло еще несколько лет до блистательного коктебельского сезона 1968. Роберт и Ралисса не раз встречались на разных литературных сборищах и всякий раз все с большей уверенностью обращались друг к другу на «ты».
«…Так это, значит, та самая, о которой ты не раз рассказывал? — с порядочной грустью произнес Юстинас, следя за тем, как в набирающем все больше и больше блеска море передвигается голова Ралиссы: она, эта голова, явно не спешила, поскольку тело с каждым гребком блаженно вытягивалось и скользило по поверхности вод. — Значит, это та самая, которая обжигает взглядом?»
«Да-да, та самая, девка-огонь! Помнишь, я тебе рассказывал, как она отвесила порядочного леща ветерану Вохры во время антишортовской кампании?»
Роберт как раз старался не смотреть в море, потому что увидел, что от столовой к пляжу направилось его семейство, уже откушавшее кофию: царственная Анка, шаловливая Полинка и наблюдательная Ритка с папиросой.
Юстинас уже набрасывал в блокноте различные повороты «той самой»: смотрит лукаво искоса, смотрит сводя с ума, исподлобья, отмахивает волосы назад — дескать, все за мной! — снимает без лишних слов свитер, шаровары слетают сами, бежит к воде, влетает в воду — все на удивление быстро и похоже, как будто происходит восстановление того, что только что прошло. «Ты знаешь, Роб, это моя мечта, — сказал художник каким-то странным для такого признания деловым тоном. — Мы с Данутой поженились, когда нам было по восемнадцать, и я ее всю жизнь обожал, но вот когда перевалил за тридцать, я стал мечтать о какой-то несбыточной женщине. То ли в кино я этот образ когда-то подцепил, то ли в голливудских работах, а скорее у Вайды или у Кавалеровича, а еще скорее всего я сам, или вернее художник во мне, создал этот тип, который, возможно, во всех женщинах проглядывает, но ни у кого так полностью не воплощается, как у Ралиссы. В общем. Вот так. Не знаю. Что делать?»
«Как что делать? — с некоторой суховатостью произнес Роберт. — Ухаживать надо за ней, тем более что ты здесь один и она одна. Любой мужик при виде такой одинокой Лисы Ралиссы вообразит себя Котом Базилио».
1968, август
Пляж
Литфондовский пляж был привилегированной зоной отдыха. Посторонний народ, то есть без пропусков, не допускался. А ведь тянулся народ, жаждал позагорать под литфондовскими лучами солнца среди своих любимых авторов, что вполне естественно в такой литературо-центрической стране, как СССР. Некоторые рьяные читатели, особенно из поклонников журнала «Юность», собирались кучками возле входа, чтобы посмотреть, как выходят из парка и направляются на пляж их любимцы, кумиры, властители дум, более яркие в этой стране, чем звезды футбола, хоккея, фигурного катания. Вот они идут один за другим: Ян Тушинский, одинокий как Дон Кихот, а ведь его могли бы сопровождать сотни лучших девушек социализма, а вот и Кукуш Октава, похожий на возмужавшего Лермонтова, ведет четырехлетнего Булю, который недавно уж отчебучил тут штучку так штучку: на вопрос «Кто твой папа, мальчик?» ответствовал: «Если я вам скажу, кто мой папа, вы прямо тут и хлопнетесь!», а вслед за ними быстро, почти балетно выскакивает из парка юный, как десятиклассник, Антоша Андреотис со своей удивительной подругой (говорят, уже жена!) по имени то ли Софка, то ли, как в поэме, Фоска, а вот и мощный, несокрушимый движется лидер Роберт Эр, окруженный по обыкновению толпой своих людей, среди которых выделяются друзья: Юстинас Юстинаускас, который всегда рисует, и Иосиф Бокзон [48], который всегда поет, а вот их догоняет, откидывая ножки в сугубо женской манере, всеобщая darling Нэллочка Аххо в огромной шляпе «серебряного века», когда-то, говорят, принадлежавшей закатной звезде Петрограда Олечке Глебовой-Судейкиной, ну а вот и Ваксон с Подгурским, эх, прозаики-битники-ветерок в голове-со своими ботинками-на ногах и вовне! — и все вот как-то так проходят, ну, совсем не так, как обыватели, ей-ей, вы не смотрите, товарищи, что они вот все так с утра головой мотают, они соображают, они все, конечно, понимают, они всем, включая и обывателей, хотят какого-то внутреннего блаженства!
Охраняли вход на пляж три вполне еще бодрых старушки, ветеранши Коктебеля, помнившие еще основателя колонии Макса Волошина, вокруг которого они когда-то в греческих тунишках кружили с сонмищем юных созданий. Состарившись, они стали бдительными стражницами огороженного галечного пространства. Пропуска, то есть чахлые сложенные вдвое бумажки, проверялись безукоснительно, то есть у незнакомых. У более-менее знакомых, то есть у тех, кто почти уже исчерпал сроки «заезда», проверялись не столь уж неукоснительно. Совсем не проверялись у знаменитостей. Показывая близость к литературе, старушки называли новых звезд по именам. Сияли, когда поэты обращались к ним по почти неискаженным именам-отчествам. Обменивались наблюдениями: «Ты не находишь, Федора, что Стеллочка выглядит, как будто из окружения Марины? Помнишь Лидочку Голидей?»
Интересно будет отметить, что знаменитости иногда оставляли свои пропуска кому-нибудь «из публики» на свой вкус, и таким образом пляж заполнялся не только важными «патриотами» вроде уже упомянутого в 1964 году Близнецова-Первенца, но и вполне симпатичной фрондой. Через внешнее море приплывала сюда и дерзкая молодежь с «общих» пляжей. Смешавшись с толпой купальщиков, напоминавшей шаривари у стен Трои, смельчаки выходили на берег, растягивались на гальке, а то и умудрялись обзавестись лежаком. В конце концов достигался комплект, напоминающий комплект отельного пляжа в Каннах: тела лежали один к одному, правда, не в таком организованном сардинном порядке, как за границей: некоторые ноги, скажем, могли соприкасаться с иными макушками, возникали также и валетные конфигурации. Столкновений почти не возникало. «Никто никому не грубит, — удивлялся Кукуш Октава. — Помните, товарищи, такую картину в доме Караванчиевских[49]?»
Удивляло огромное количество иностранных солнечных очков, а также и других изящных штучек, каких ни за какие деньги не сыщешь в советских магазинах: итальянских шейных платков, американских бейсболок, ярких книжечек издательства «Пингвин», разумеется, на английском языке, французских бикини, чехословацких шортов, сродни тем Юстовским, под общим названием «Пражская весна» — все это благодаря усилиям нашей героической «теневой экономики». Увы, прохладительные напитки любого бренда полностью отсутствовали. При внимательном рассмотрении можно было заметить и серьезный прокол наших идеологических органов: по меньшей мере у каждого пятого молодого человека область средостения украшал маленький православный, а то и католический крестик. Объяснить это явление не мог никто, а потому и сваливали на пустой «снобизм».
Ян Тушинский, переступая длинными ногами от одного пустого клочка до другого, демонстрировал чудо из чудес — фотоаппарат «Полароид», способный не только щелкать, но и немедленно производить великолепную цветную фотку. «Выездная» публика намеренно не удивлялась: дескать, насмотрелись уж на эти «Полароиды» в закатных странах (врали! врали!), а вот наивные «невыездные» просто ахали от восторга — ну что за технология, ну почему, товарищи, мы, при всем нашем величии, ничего такого не производим?! Поэт между тем сиял. Он собирал группы детей, щелкал и вытаскивал картинку, на которой каждый отпрыск мог узнать цветного самого себя. Невероятный, с визгом, восторг! Картинка в конце концов вручалась какой-нибудь из родительниц, чтобы не погиб сей чудесный документ в жадных ручонках дикарей великой, но бесполароидной державы.
Произошел, разумеется, и некоторый казус. Две провинциальные девушки, не опознавшие «лучшего поэта России», а принявшие его за пляжного фотографа, стали упорно допытываться, сколько он берет за снимок на фоне хребта Карадаг. Одна хорошая знакомая Яна, девушка по имени Заря, напустилась на дурех. «Вы что же, великого поэта не узнали? Гения Тушинского приняли за курортного барыгу? Да где это вы видели у барыг такую аппаратуру? Янчик, не снимай их, пожалуйста, ну их к черту, этих дур!»