— Пора!
Женщина нагнулась, взяла горсть земли и, закрыв глаза, кинула ее вниз. Бросили по горсти и Латохин с дядей Митей.
Когда над могилой вырос маленький холмик, они наломали хвои и обложили могилку зелеными ветвями. Потом Латохин взял женщину под руку:
— Пойдем к нам…
Подавленная горем, женщина безучастно дала себя увести.
Когда они проходили неподалеку от сарайчика, где жил дядя Митя, тот сказал Латохину:
— Обождите, я сейчас…
Вернулся он с авоськой, в которой виднелась бутылка и что-то завернутое в газету.
Женщина отрешенно сидела в углу на досках, ничего и никого не видя. Никто не подходил к ней, не докучал расспросами, утешениями. Понимали: в таком горе не утешишь, пусть немножко посидит одна, отойдет. Все работали, теперь — даже с каким-то ожесточением. Ну и денек сегодня!
Когда кончился рабочий день, дядя Митя поставил на самодельный стол бутылку с мутной жидкостью, положил на газету несколько вареных «в мундирах» картофелин, порезал на дольки два соленых огурца. Девушки выложили на стол кто кусок хлеба, кто сахару. У Оли-солдата оказалась даже большая луковица.
Дядя Митя подошел к женщине и повел ее к столу:
— Пойдемте… Помянуть девочку надо…
Женщина сидела, все еще не понимая, где она, как здесь очутилась и кто они, эти совсем незнакомые ей, вроде бы чужие и такие добрые люди.
Только выпив несколько глотков водки, она наконец заговорила, рассказала о себе. Сама из Людинова. Вторую неделю она шла домой, кормясь нещедрым подаянием. Всю дорогу несла Валечку, и были ее ручки, которыми она обхватила шею матери, горячими-горячими, а уж у самого Дебрянска стали холодеть и сделались совсем холодными… Вот теперь придет домой, если есть еще у нее дом, а Валечки — нет…
…О Нине вечером не говорили, хотя помнили о ней все.
2
Вокзал в довоенном Дебрянске был небольшим, но красивым, уютным и основательным. В буфете — огромная пальма, всегда чай, вина, коньяки. В зале ожидания — прочные дубовые скамьи-диваны, на спинках которых вырезаны — на века — четыре буквы: РОЖД. Только маленькие дети не знали, что означают эти буквы, и им объясняли: Риго-Орловская железная дорога. О ней говорили как о чем-то величественном, знаменательном, к чему, на радость и гордость жителей, имеет отношение и их маленький Дебрянск. «Риго-Орловская железная дорога!»
А перрон!
Жителю столицы ни за что не понять, что значил он для маленького городка! К приходу вечернего поезда каждый вечер на перроне собирались любители, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Одетые в самые лучшие платья и костюмы, десять — пятнадцать пар торжественно прохаживались по ровному полотну перрона, где до недавнего времени висели огромные серьги керосинокалильных фонарей. В ярко освещенном окне виден был телеграфист Андрей Павлович Козловский. Он стучал на аппарате! Весь мир был под его рукой…
Но вот выходил дежурный в красной фуражке…
Торжественные минуты!
Звякал колокол, шум поезда приближался, с грохотом проносился масляный паровоз, мелькали и останавливались вагоны. На перрон, где становилось еще светлее, высыпали пассажиры: одни, чтобы зайти в ресторан, другие размять ноги.
И дебрянские модницы внимательно изучали проезжих: как одеты… какие прически… на кого больше обратят внимание…
Было что-то патриархальное в этих вечерних гуляньях по хорошо освещенному перрону!..
До революции все города, даже совсем маленькие, выпускали открытки с видами своих достопримечательностей. Среди дебрянских открыток вокзал всегда был на одном из первых мест. Большая Дворянская улица… Собор… Вокзал…
Сейчас он лежал высокой грудой камня, из которой торчали во все стороны погнутые железные прутья. В первое время устроители землянок попробовали было добывать здесь кирпич, но ушли ни с чем. От мощного взрыва толстенные стены не распались на кирпичи, а рухнули огромными, сцементированными глыбами. Из этих глыб-монолитов, как ни били их лопатами и топорами, нельзя было высечь ни одной кирпичины. Лишь тупился, портился и без того дефицитный инструмент.
Пожарный сарайчик справа каким-то образом уцелел. В нем сейчас и оборудовали вокзал. Раз в сутки — поезд в одну сторону, раз — в другую. И бессчетное количество воинских эшелонов, товарняка…
В сарайчике пахло овчинами и погребом — деревенские бабы в полушубках везли картошку: кто своим в город — подкормить, кто на рынок — продать или поменять. Хлеб и картошка — самая ходовая меновая ценность, единицы намерения. Ботинки — мешок или два картошки… Рубашка — полмешка… Буханка хлеба — сто рублей, за две, если повезет, можно выменять штаны… Но для этого надо ехать в областной город.
Возвращались заплутавшиеся на дорогах войны, чуть было не оказавшиеся в неволе… Или те, кто потерял кров, имущество, переезжали к родственникам…
Сергей Латохин то сидел на скамейке в «зале», то выходил на площадь, где когда-то ожидали пассажиров извозчики.
В приезд Леночки он верил и не верил, боялся думать о том, что через какие-то минуты обнимет ее: подумает — и вдруг спугнет этим и без того призрачное счастье.
После длительного ожидания он наконец получил от Леночки сначала одно, потом другое письмо. В первом она писала, что ранена и поправляется, во втором, что приедет. Выходит, не зря он волновался: случилось-таки! Солдатский нюх его не подвел. Но что значит «ранена»? Пишет, что теперь все хорошо, но как понимать это «хорошо»? Оба письма размашисто набросаны карандашом прежним круглым почерком: руки или рука, выходит, в целости и сохранности… «А ноги?.. — подумал Латохин. — Лицо?..»
Как это ни существенно, главным было другое: Леночка едет в Дебрянск! Фразу о приезде Латохин прочел несколько раз: нет ли ошибки? В самом деле приедет?! В Дебрянск?! Убедившись, что все действительно так, Латохин забеспокоился: где Леночка будет жить? На чем спать? Удастся ли раздобыть хотя бы соломенный матрас?.. Он мог бы отдать ей свой топчан, но захочет ли пустить еще одного человека в сарайчик Аня Ситникова?
Однако все его опасения и суета оказались совершенно напрасными: едва Аня Ситникова узнала, что Лена приедет в Дебрянск, всплеснула руками.
— Приедет? — обрадовалась она. — Жива? Господи!.. — И бросилась к своей постели, как будто Леночка была уже в сарайчике, и стала взбивать подушку. — На твоем топчане бока обломаешь, а у меня — перина! Здесь и уложим…
— Тетя Аня, а вы где?..
Аня Ситникова махнула рукой:
— Где я? Пойдем с Раей к Беликовым и проживем неделю! Такое дело!
— Тетя Аня, куда же вы пойдете? Зачем? — всполошился Латохин.
Аня Ситникова склонила голову на плечо, посмотрела на Латохина с печалью и сочувствием:
— Неужели же я ничего не понимаю? Круглая дура и пень пнем и та на моем месте сделала бы то же самое… Господи, господи! Столько на людей напастей и бед! Ведь в каком аду была! Так почему же эту неделю не пожить? Не знаю, кто она тебе: невеста, жена. Да и не мое это дело… Оставайтесь здесь и живите… Живите, живите…
Последние слова были произнесены совсем незнакомым Латохину голосом. Аня Ситникова опустилась на стул и молча сидела, сгорбившись. Потом быстро смахнула пальцами слезы. Латохин подошел к ней:
— Тетя Аня… Тетя Аня… — Он неумело погладил ее по плечу, успокаивая.
Аня Ситникова встала:
— Ладно, Сереженька… У меня уж, видно, ничего не будет, так хоть вы поживите…
Муж Ситниковой, столяр мебельной фабрики, был убит в первые месяцы войны. С тех пор тридцатидевятилетняя женщина не то что постарела или осунулась, а стала какой-то бесцветной на вид, неопределенных лет. Ей можно было дать и пятьдесят, и меньше, и еще больше…
«Поживите…» Латохин как-то не сразу сообразил, что в разговоре совершенно не учитывалась другая сторона — Леночка. Только он, Латохин! Как будто законная жена возвращается к своему законному мужу… Сначала он поддался обаянию и заманчивости, что ли, слов умудренной житейским опытом, как казалось Сергею, Ани Ситниковой. Но прошло время и «обстановка на фронтах» представилась Латохину в более реальном виде: какая же Леночка ему жена? Да и, поселив ее у себя в сарайчике, где, кроме него и ее, никого не будет, не склоняет ли он ее к тому, о чем Леночка, быть может, и думать не думала, и гадать не гадала? По крайней мере, не поступает ли он бестактно, не торопит ли он события?