К плохому настроению прибавились угрызения совести: тетя обещала, что к вечеру сделает пельмени, если Элька поможет их лепить. Эльки лепить не стала, а тетя пельмени все-таки сделала.
К чаю тетя достала варенье, но Эльки не сразу заметила, что оно из вишни.
– Разве сегодня праздник?
– Почему бы и нет? – ответила тетя. – Я вижу дорогую племянницу в добром здравии. Если бы еще и в настроении. И не так поздно…
Элька не выдержала, рассмеялась, как ни старалась сдержаться.
Но, очутившись в своей комнате, помрачнела снова. Было холодно, однако Элька не стала закрывать форточку. Шел дождь. Холодный осенний дождь. Шумели поезда. Совсем рядом. Старый фонарь раскачивался, и светлое пятно на стене качалось тоже. Шевелились тени.
Элька включила большой свет, и тени исчезли. Но шум не утих, и казалось, что едешь в поезде с раскрытым окном: в комнате пахло мокрой землей и листьями. Облетали тополя. Держались дольше всех, но теперь уже облетали.
Раздался звонок, довольно резкий, и Элька вздрогнула. Тетя почти тут же открыла.
– Благодарю, ты что, опять оборвал позднюю клумбу? – услышала Элька ее звонкий голос, но не поняла, что ответил гость.
– Элька! – крикнула тетя немного погодя. – Спускайся, у нас торт!
Подумалось, уж не день ли рождения у тети – и гость с цветами, и варенье, и торт. Она перебрала в уме числа, выходило – нет, не день рождения.
– Элька, а торт шоколадный!
Элька промолчала. Ей вдруг показалось ужасно неудобным спуститься вниз. К тому же тетя сказала негромко, но Элька услышала:
– Эти ее настроения меня с ума сведут.
– Знаешь, Лида, тебя настроениями бог тоже не обидел, – ответил гость, Сергей Владимирович, Элькин тренер.
– Ну и оставьте мне кусочек, – ответила Элька, как будто ее могли слышать в комнате. – Мне же еще уроки делать.
Она тихо-тихо спустилась в кухню, отлила в блюдце вишневого варенья и на самом деле села за уроки, достала тетрадь по физике. Но варенье скоро кончилось, а из пяти задач успели решиться только две. Элька закрыла тетрадь и, отодвинув блюдце, устроилась с ногами на подоконнике.
Дождь шел и не собирался кончаться до утра. Из-под моста вынырнула машина, и от нее в разные стороны полетели струи, будто от глиссера. Элька вспомнила, как однажды на открытом катке лед просел, воды было много, а Элька катилась, припав на одно колено, и во все стороны так же летела вода. Ранняя осень была, липы пожелтели, но еще не опали, и она потом шла по парку – маленькая, потерянная в огромных липах. Все казалось, что встретится старинная забытая беседка или дерево с большим дуплом. Но ничего такого не встретилось.
Воспоминание об открытом катке отбросило к разладившемуся акселю. Она видела себя во взмокшем платье, с узлами на шнурках, разлохмаченную, злую, лицо горит, сердце колотится, подбородок дрожит!
А Андрей Усов сидел наверху и смотрел.
Ей казалось, что он часто теперь на нее смотрит – у них бывали уроки в кабинетах рядом, на переменах они сталкивались. Ее мучила мысль, что он все знает.
Что из того? Раньше было легче. Теперь почему-то труднее. Лучше бы он не знал.
Уже и голоса внизу стихли – гость ушел, и тетя легла, а Элька все сидела на подоконнике. Нарушение режима… Но если не спится, какой там режим…
Мать позвонила и обратилась к Андрею с необычной просьбой: сходить вместо нее в филармонию. У нее на работе дежурство до ночи.
– А что там, в филармонии?
– Не знаю, – искренне сказала мать. – Пойдешь?
– Да я там ни разу не был… И некогда мне.
– Так пропадет ведь билет, продай тогда.
– Ну, я еще буду торговать билетами!
– Андрей, отец ведь не пойдет, пойди ты. Билет-то жалко.
– Вот именно, – пробурчал Андрей. – Отец не пойдет, а я должен тащиться. И меня не жалко.
Он и сам не знал, почему не отказался решительно, а начал собираться. Просто сидеть дома надоело.
Он пошел пешком. Люди торопились, обгоняли. Уже держался, не таял снег, и многие были в зимних пальто. Андрей шел в куртке, пальто не любил: слишком тяжелое и делает его сразу господином средних лет. Уж лучше курточка.
У филармонии стоял народ. Висела большая афиша. Бросилась в глаза фамилия дирижера, но он тут же забыл какая. Спрашивали билеты. Проносили завернутые цветы. Сразу чувствовался запах духов и снега.
Сдавая куртку, Андрей начал замечать то, что мог увидеть только здесь и нигде больше. Ни в одном театре не было такой публики.
Седую царственную старуху поддерживал под руку молодой человек. Старуха была в черном бархатном платье, волосы уложены короной. От нее дохнуло началом века. Она шла бодро и села в красное плюшевое кресло, держа спину прямо, хотя была очень, очень стара. «Но, мой Женечка»… – понял Андрей начало французской фразы. И молодой человек ответил тоже по-французски. Все это было тоже из начала века. Раньше здесь было дворянское собрание, и, может быть, старуха танцевала в нем на балу, будучи барышней на выданье, недавней гимназисткой.
Раздавались радостные восклицания. Все люди, казалось, были связаны какими-то особыми узами: встречались учителя и ученики, родственники близких друзей, бывшие однокурсники, студенты в джинсах, с инструментами – и все здоровались, перебивали друг друга. Это был совершенно особый круг людей, в котором Андрей никогда не бывал и о существовании которого лишь читал. Он пробирался к своему месту, ошеломленный. На него смотрели – девчонка-гардеробщица первая стрельнула глазами, и многие женщины, одетые нарядно, удостаивали его взглядом, отвлекаясь на минутку от своих спутников. И над всем этим словно висели в воздухе приглушенные звуки настройки.
Погасли люстры. Подсвеченной осталась лишь сцена. Сидящий справа сосед открыл старинный том, переплетенный в протершуюся на углах кожу, и на первой странице оказалась гравюра с ангелами, музами, лирами.
Вышла женщина и объявила:
– Георг Кристоф Вагензейль. Концерт для четырех клавесинов ре-мажор. Части…
Андрей не понял, что обозначают названия частей, он косился на ангелов. Имена исполнителей он тоже прослушал, уловив лишь одно – Лапшин, и то потому, что слышал его еще в фойе. Борис Федорович Лапшин.
Стремительно вышел на сцену и раскланялся во все стороны человек с орлиным носом и седой головой. Фалды фрака за ним летели. Это и был Лапшин.
За ним тихо прошли и расселись три его ученика, среди них девушка в длинном черном платье. Лапшин опустил руки на клавиши, и концерт начался – озорно и бурно. У клавесина оказался звенящий, коротко обрывающийся звук. Ученики вступили, и их партии перемешались, подчинились главной, голоса слились. Концерт был радостный. Его играли с удовольствием. Но это была работа, а не развлечение – суровый рот Лапшина был сжат, а руки гнали, гнали, гнали, и зал был напряжен, захвачен, покорен.
Андрей сидел справа и видел лица исполнителей, а не руки. Он был ошеломлен, насторожился. Краем глаза он видел вокруг сосредоточенные лица, и те, что на сцене, тоже были сосредоточенны. Не просто великолепную технику показывали люди, а говорили о чем-то, торопясь и обрывая, подхватывая снова намеченную мысль. Все было понятно и временами грустно без просвета. Только что ажурные лесенки трелей бежали радостно, и вдруг после аккуратного старинного оборота все окуналось в отчаянную тоску, так, что сжимались невольно пальцы.
Девушка в длинном платье с открытыми плечиками встала и неслышно перевернула Лапшину ноты, села, опустив голову, и Андрей едва не закричал от удивления – это была Марина Рогозина.
И сразу же ему словно разъяснили что-то, он стал во всем чувствовать только ее присутствие – ее больше, чем чье-либо. Она умела заставить во всем видеть только себя, но он не думал, что эта власть и на него распространяется, он ведь так давно знал ее. Самое первое воспоминание о ней: они во дворе, к ногам привязаны крепкие диванные пружины, ее выдумка. Ощущение упругости шага и зыбкости одновременно, двор зарос одуванчиками, и на голове Марины венок из одуванчиков, начинающих закрываться. Уже поздно, его давно звали домой. Растет, растет чувство, похожее на зависть: у Марины нет папы, ей никто ничего не запрещает, ее не зовут домой, на нее не ворчат, и она тогда уже умеет играть на рояле.