Некоторое время оба молчали. Растрелли смотрел в окно. А на лице Романа застыло мучительное выражение.
Эта тишина тоже была разговором, возможно, она значила сейчас намного больше, чем слова. А когда лошади набрали хорошую скорость, наполняя ночные улицы грохотом и пылью, Роман, склонясь к уху Растрелли, негромко сказал:
— Будьте уверены, граф, и я и брат мой, покойник Иван, повсегда относились к вам с совершенною любовью и самой дружеской искренностью… Да ниспошлет вам всевышний милости свои!
— Благодарствую, благодарствую, — сказал растроганный Растрелли. — Мне и отцу моему с такими мастерами, как вы, всегда работалось легко. Это прибавляет удовольствие в художестве. Как отрадно, когда сотоварищи понимают тебя с полуслова…
— Да, Варфоломей Варфоломеевич, да… Ленивы и нерадивы мы в работе не были, ни Иван, ни я. Да вот видите, судьба нас изломала. Таких напастей и бед подбросила, что не дай бог другим. По дороге к Москве, у самой Казани умер братик мой Иван, царство ему небесное. А я выжил…
Роман поднес руку к глазам, громко, надрывно всхлипнул.
— Это ужасно! Это жестоко! Ну что поделаешь? Как от них вывернешься? — хмуро заключил Растрелли. Он не мог найти утешительных слов. — Мы, художники, трудимся, как можем. Работаем беспорочно. Никому не мешаем. Какая же награда ждет нас за труды наши? Получаем гроши. Видим к себе полнейшее пренебрежение. Терпим немалые нужды… Все наши успехи в художествах ничего не стоят, как только любой гадкий человек, но обладающий весом при дворе, возымеет об нас дурное мненье. Иди тогда докажи, что ты лев, а не последняя дворятина. Всякому доказывающему — первый кнут, сие давно известно. Но ты, Роман, ты… Крепись! — сказал Растрелли, обрадованный тем, что наконец ему подвернулось нужное слово. — Крепись духом!
— Да я-то держусь, граф. Даже пробую работать. Я вроде с того света возвратился, только вот кисть в руках не держится. К умерщвлению моему приложили руку. Как следует приложили… Старались! Остерман, Прокопович, Ушаков. И бывшие родственники Ивана со стороны жены тоже старались. Они и по сию пору землю носом роют. Они злее самой смерти. И как их, этих христопродавцев, господь терпит! Ума не приложу, — хрипло сказал Роман, и лицо его передернулось.
Дом Никитиных на Тверской, у церкви Ильи Пророка, был добротный, каменный, двухэтажный. Сочинен он был самолично Иваном, который в Италии обучался не только живописи, но и архитектуре. Большие полуциркульные окна выходили на Тверскую. Они были забраны прекрасными узорными решетками и наполовину застеклены настоящим цветным стеклом.
В зыбком предутреннем свете Растрелли глазом знатока сразу увидел тщательный и точный замысел архитектора. Он ничего не опустил, учел каждую деталь: выходы, переходы, сени, наружные лестницы на второй этаж, двумя полукругами опускавшиеся во двор, были на удивление изящны. По одной планировке дома Растрелли мог бы сказать о характере его автора. Молодец Иван! Мудрая, уравновешенная душа.
И внутри дома Никитиных все было великолепно — шпалеры, изразцовые печи, резная мебель, стулья, обитые красной кожей, кортики на стенах, полки с книгами, рисунки, инструменты, картины.
— Это все, Варфоломей Варфоломеевич, жалкие остатки того, что было здесь при Иване. Маменсы и Юшковы, как крысы, растащили все добро… Мы были в ссылке в Тобольске, а вся эта шушера резвилась тут, как хотела. Я доподлинно узнал; Мария — бывшая жена Ивана — собственноручно на него донос в Кабинет доставила! А ныне она хочет этот дом брату своему отдать — Ивану Маменсу. Доказывает, что на ее деньги построено. Эх, человеки! Уж так мне тошно от их низости, что готов спалить все! Лишь бы им не досталось, нежити этой склизкой! На ее деньги, а?!
Дрожа от возмущения, Роман исподлобья глянул на обер-архитектора и перекрестился на распятия и образа.
— Успокойся, Роман! Я, пожалуй, переговорю об этом с самой императрицей. Я знаю, как за это взяться. Скажу ей, что ты будешь со мной работать над триумфальными воротами у Анненгофского дворца и поправлять царские покои во дворце на Яузе — у Немецкой слободы.
— Так и я сейчас, по указу императрицы, пишу иконы для Златоустовского монастыря, — горячо сказал Роман.
— Ну так о чем ты тревожишься? Гляди в окно веселей! Все уладится. Чем можем — поможем!
— Варфоломей Варфоломеевич, как мне вас благодарить! — сердечно воскликнул Роман, прижав обе руки к груди.
— Ах, господи, какие там благодарности! Оставь, Роман…
Полная заспанная женщина, такая же голубоглазая, как Роман, внесла в гостиную медный самоварец с пылающею жаровнею внутри, молча расставила чашки, а посреди стола водрузила поднос с пирогами. Она робко взглянула на Растрелли и улыбнулась ему, покрываясь мягким румянцем.
— Милости просим, — сказала она, кланяясь.
— Это сестра наша, Марфа, — сказал Роман, подошел к ней и нежно положил руки на ее округлые плечи. — Спасибо, сестрица, иди спать…
— Расскажи мне, что же произошло с вами, Роман! Известие об аресте Ивана Никитина дошло до меня, когда я строил Манеж возле Адмиралтейского луга. Это было в 1732 — м, в августе…
— Совершенно верно. Грянула гроза над нами в те поры, Варфоломей Варфоломеевич, — сказал Роман, вплотную придвигаясь к Растрелли, — я вам расскажу, но только, ради всего святого, говорить станем на итальянском, а то мне все кажется, что в доме есть уши. Ведь меня впервые арестовали именно здесь, весной 31-го. Донесли. А после выпустили. Иван хлопотал, добился освобождения. Из Канцелярии тайных розыскных дел брат забрал меня под расписку. Какое тогда черное время было! Фискалы, доносы, подметные письма… Подкрался к нам незаметно час страшных испытаний.
Глава шестая
Рассказ Романа Никитина
то с нами случилось? — вы спрашиваете. — Голубые спокойные глаза Романа ярко вспыхнули. Он выдержал длинную паузу, тяжело вздохнул и, полузакрыв глаза, тихо произнес: — Кто мне ответит, почему всевышний отворачивает лицо свое от нас? Почему лишает милости и защищения? Почему? Кому это ведомо? Никто не ответит. Даже сама императрица. Живешь, живешь, и начинает судьба твоя катиться вниз, и переменить этого скатыванья, остановить его невозможно. Как-то я спросил об этом у брата Ивана. А он, помню, долго так и жалостно смотрел на меня, а после отшутился: Авоська, говорит, веревку вьет, а Небоська петлю закидывает. Уразумел? — спрашивает. He-а, отвечаю, это тебе, гоф-малеру двора, виднее, а мы люди простые, обычные живописные мастера.
Мы в изящных искусствах как в лесу густом бродим, каждый свои цветы отыскивает…
"Ну вот и отыскивай себе на здоровье! Не мудрствуй!"
От Ивана тогда как раз ушла жена. Он жил в глубокой печали, был тяжко болен. Большую часть дня лежал, отвернувшись к стене. Ни с кем говорить не хотел. И тут — на беду нашу — принес к нам старец Иона, монах, двоюродный мой брат, тетрадку с пасквилем на Феофана Прокоповича. Называлась она "Житие Феофана, архиепископа Новгородского". Написано было про него там зло, беспощадно. А после и еще две тетрадки подметные появились в нашем доме. Ну, пасквиль как пасквиль, по всем правилам, со всякими предерзостными и непристойными словами в адрес Феофана — и что он присваивал себе церковное имущество, и что содействовал императрице Анне грабить казну, транжирить богатства и препровождать их в Курляндию, и что он лицемер, жеривол и дьявольский жрец.
Брат наш Иродион возрадовался тем тетрадкам и стал их громко читать с амвона в своем московском приходе. В открытую. Прихожане слушали разоблачения Феофана. Ничего не стоило донести на протопопа. А он как с цепи сорвался. Совсем безумный стал. Я ему говорю: "Ты, брат, фискалов устрашись. Побойся. За такие речи твои могут жизни лишить всех нас! Подумай об этом". А он свое гнет. Откроет тетрадку и на весь дом возглашает: "Ах, Феофан, Феофан, жадный поп, гневливый пес, прежде царю Петру похвальные стихи писал, а ныне немчуре курляндской зад лижешь! Мотаешься по Руси, ровно саранча, чревище великое, а крыльца малые. Со слабыми надменный, а как Бирона завидишь — по земле стелешься, трепещешь! На словах за просвещенье ратуешь. А на деле? Личных врагов своих объявляешь врагами державы, что ж, так куды легче с ними счеты свести".