Осталось три дня до смерти, дикующие готовиться начали к веселому.
Но Михалка тоже готовился. Он обретенную брагу залил в котлы и плотно закрыл деревянными крышками. А вместо труб вмазал стволы от государевых пищалей. Прямо в утро последнего дня объявил шаману: «Вот, Юляда, совсем вкусная вода. Необычная, веселящая. Сейчас пить будем, радоваться будем. Потом нас убьете».
Первым попробовал шаман Юляда. Стал веселым. Стал весело разводить руками, потом упал, посинел. От такого вина всегда происходит сильное давление на сердце, потому и называют давёжным. Сильное, вредное для здоровья вино, кровь от него сворачивается. Но веселящее. Дикующие посмотрели, как шаман веселится, сами стали пить. Стали весело разводить руками. Потом, как шаман, упали. Шохин сказал: «Ну что, Михалка, бежим?» А Цыпандин стал смеяться: «Да не торопись ты, Христофор. Я свое вино знаю. Дикующие долго пьяными будут. Проснутся, выпьют простой воды и опять захмелеют. А мы соберем нужный припас в дорогу. Зачем торопиться? Отдыхать будем. С дикующими женщинами спать будем».
Так и поступили. Три дня жили с дикующими женщинами, собрали припас. А если какой дикующий просыпался, не жалели ему веселящей воды. Потом, конечно, ушли.
– А стволы пищалей? – спросил хозяйственный Ларька.
– А что стволы? Мы могли жизнь оставить.
Казаки посмеялись.
– Вот приведем носорукого, воевода даст награду.
– А как без этого? – кивнул Лоскут. – Свешникову как передовщику выйдет, наверное, боярское жалованье.
– Это сколько же? – щурился Кафтанов.
– Ну, если настоящее боярское, – неторопливо подсчитывал Ларька. – Тогда, если настоящее, значит, так. На душу – двадцать четей ржи. Столько же овса. Да три пуда соли. А в чети – четыре пуда двадцать три фунта ржи. – Оглянулся на Свешникова. – Вот как нынче везет человеку. – Хозяйственно, руки складывая на груди, спросил Шохина: – За котел красной меди, Христофор, что писаные дают?
– А сколь войдет в тот котел собольих шкурок, столь с них и бери.
– Так много же это. Они поймут, хоть и глупые. И не дадут ничего.
– А без котла им какая жизнь? Шкурок у них много. Им этого зверька совсем не жалко. Они эти собольи хвосты в глину замешивают, когда строят полуземлянки. Для крепости.
– А в Москве, – хозяйственно прикидывал Ларька, – за доброго соболя можно выручить до пятнадцати рублев. А домик можно купить – за десять. А овцу вообще по десяти копеек.
– Вот-вот, – неодобрительно косился Елфимка, попов сын. – Богатии обнищают, а нищии обогатеют.
– Рот закрой, наглотаешься дыму!
Шохин тоже щурился, подтверждал:
– Здесь большая сендуха. Здесь много добра.
Странно вдруг намекнул, приглядываясь к казакам:
– Знал одного горячего человека. Ухо у него топырилось. Когда-то ходил в подьячих, привык закладывать за ухо гусиное перо. Однажды собрал ватажку и самовольно, без царского наказа, ушел далеко. Говорили, что на реку Большую собачью. Сильно хотел разбогатеть.
– А потом?
– Ни слуху ни духу.
– Ты это про Песка, что ли? Про вора Сеньку Песка? – В глазах Лоскута вспыхивал тайный интерес. – Куда он ходил, знаешь?
Шохин ужасно щурился, подмаргивал:
– Никто не знает. Не сыскал тот Сенька пути.
Свешников про себя дивился: «А чего Шохин сердится? Чего ему тот вор? Зачем вспомнил, зачем говорит так горячо? Может, это Шохин однажды назовет нехорошее имя, помянет бернакельского гуся?»
А разговор в урасе нисколько не утихал.
– Крупного надо брать! За крупного зверя награда выйдет крупнее!
– Ну, крупного, понятно. Ну, наверно, возьмем! А как кормить и стеречь такого?
– Да и как брать самого крупного? – по делу вмешивался Михайлов. – Может, просто напугать? Гнать по насту?
– Да он же бабки пообдерет.
– Ну и хорошо. Станет смирный.
– А если яму выдолбить? – мучился Микуня. – Если выдолбить яму, чтоб зверь ввергся в нее?
– Да какая тут яма в сендухе? – сердился вож. – Сплошной лед. Писаные покойников не прячут из-за этого в землю.
– Как так? А куда же девают их?
– Подвешивают в шкурах к деревьям.
От вожа несло жаром, силой, чесночным духом. По свернутой набок роже видно, что драл его не только медведь. И про вора Сеньку Песка, наверное, вспомнил потому, что запомнился ему чем-то вор. Опытный человек, много знает. Плавал по Лене, ставил зимовья в низах Большой собачьей. Громил олюбенского князца Бурулгу. Тогда на русский острожек, где отсиживался Шохин со товарыщи, каждый день бросалась шумная толпа самояди. Отбили нарты с припасами, многих ранили. Кого в лицо, кого в руки, а Шохина – в ногу.
– Шли по сендухе двое писаных рож, – вдруг вспомнил, моргая ужасным красным веком. – У одного табак, у другого ничего. Один дым пускает, другой просит: дай! Первый засмеялся, не дал. Оно, понятно, обида. Другой не выдержал, ткнул товарища ножом. Пришел к русскому зимовью, показывает кисет с табаком. Я спрашиваю: откуда у тебя? Он жалуется: да вот отнял у товарища. Очень много товарищ имел табаку, жалуется, а мне не дал. Ну, ткнул ножом жадного.
– А ты? – замирал Микуня.
– А я что? Я по справедливости, – отворачивал лицо Шохин. – Я успокоил писаного. Я ему сказал: это не ты ткнул товарища ножом. Это собственная жадность ткнула твоего товарища.
От смеха с урасы ссыпался снег.
Смеялись по-разному. Попов сын – в ладонь, смущенно. Ганька Питухин – в полный голос ржал, ровно конь. Микуня мекал, как олешек. А Косой да Кафтанов, те даже присвистывали от веселья. Ну, рожи писаные, смеялись. Ну, глупый народец!
– А какие они? – спрашивали.
– Душой – простые, – помаргивал вож. – А шаман носит при себе зашитые в мешочек человеческие кости. Бросает сало в огонь, от него дым идет. Качает над дымом мешочек с костями. Если кости тяжелые, значит, плохой ответ, значит, не начинай задуманного. А если кости легкие, смело начинай. Я это всё хорошо знаю. Я сам многих дикующих привел к шерти, к государевой присяге. Рассеку живую собачку напополам, размечу надвое и пускаю самоядь в промежуток. Они должны при этом пить кровь, метать землицу в раскрытые рты. И обещают мне через специального толмача: вот коль не станем всем животом служить великому государю, тогда твоя палемка пусть рассечет нас, как ту собачку. А кровь, кою пьем, зальет нас. А земля, которую мечем в рот, совсем задавит.
– И верили такому?
– Еще как! – нехорошо отворачивался Шохин. – А то ведь не прикрикнешь, совсем ясак не понесут. А ясак не понесут, значит, воевода пустой останется. А воевода пустой останется, нас будет драть.
Рассказал и такое, что в сендухе будто бы живет чюлэниполут – старичок сказочный. Совсем маленький, лысый, бегает босиком по ледяным озерам, оставляет следы пальцев в снегу. Если кто потеряется в сендухе, значит, съел того человека чюлэниполут. Дикующие из-за этого боятся сидеть на берегу озера. Считают, что может ухватить снизу за бороды.
– Да какие у них бороды?
– Ну, за что другое.
Шли.
От Егорьева дня на утро Ганька Питухин и Лоскут выгнали на наст лося.
Тяжелый зверь проваливался, рвал жилы о ледяные закраины, искровянил всю снежную поляну, но людей к себе не подпустил. Вгорячах Митька Михайлов выловил с нарты пищаль. Старинная, колесцовая, по ложе вязью выписано: «Яковлевы ученики Ванька да Васюк». Митька, торопясь, специальным ключом завел стальную пружину. При обратном вращении колесико шаркнуло о кремень, воспламенился порох на полке. Ахнуло. Снесло пулей лосю полчерепа. Густо запахло среди снегов сожженным зельем.
– Кто посмел? – выскочил на поляну вож.
Сгорбившись, как медведь, пошел на Михайлова.
Тот, оскалясь, выхватил нож. Было видно, что пырнет человека, не задумается. Правда, Свешников успел, бросился – разнял, отпнул ногой подвернувшуюся собачку. Удивился вместе с Митькой: да чего тут бояться? Совсем пустая сторона? Кто услышит тот выстрел?