— Васильевна, а пошто бы тебе своей Ксенушке мужика не приглядеть?.. Есть вдовые да детные, что и не поглядят на обличье. Есть и такие!..
Арина Васильевна смутилась, замялась и виновато объяснила:
— Не хочет она и слышать об этом.
— Да ты когды говорила с ей? Поди раньше?!
— Раньше! — вспомнила Арина Васильевна и загорелась вот тут, вот сейчас только что выросшей и окрепнувшей надеждою. — Я об этом осенесь ей толковала. Не теперь.
— Вот видишь!.. А нонче в ей мечтанье, может, другое! Оклемалась она, очухалась.
— Ты теперь помани ее этим, она сразу побежит!
— Сразу! Что и говорить!.. Натосковались, поди!.. Павел-то ее, работник ваш, давненько, ведь, ушел!
Арину Васильевну на мгновенье укалывает острым стыдом и обидою воспоминание о Павле, но она не дает разгореться в себе этим чувствам и ухватывается за высказанное соседками предположение. Для видимости не сразу сдаваясь, она слабо сомневается:
— Не то у Ксении теперь на уме. Она больше о молитвах. Был бы монастырь, как раньше-то, так в монастырь пошла бы...
Соседки крутят головами и ухмыляются:
— И-и, девонька! Нонче разве этак-то?! Да и прежде. Монастырь для бабы, которая еще ребят таскать в силе, не сладость!..
У баб заплетаются нескончаемые рассуждения о женской доле, о путях, которые вели в монастырь, о том, что при хорошем муже ни в какой монастырь, будь он святой, распросвятой, никто никогда не уходил. Бабы в этих рассуждениях забывают даже про Ксению, но во-время спохватываются и возвращаются к ней, к ее судьбе. Они уже властно и непрошенно распоряжаются ею. Они перебирают в памяти всех вдовцов, многодетных и пожилых, со всей волости, они примеривают их к Ксении, одобряют одного, хулят другого, ищут получше, спорят об их качествах, об их зажиточности, хозяйственности, хозяйствах.
Вместе со всеми горячо и деловито спорит и горячится Арина Васильевна. Возбужденная идет она домой, когда бабы кончают, наконец, беседу. И дома молча, тая в себе внове выпестованную мысль, загадочно поглядывает на Ксению.
Ксения ничего не замечает, ничего не слышит, ни о чем не знает. Ксения пребывает в каком-то отрешенном от действительности состоянии. Ей легко, словно освободилась она от тяжелой ноши, которая давила ее и обессиливала.
Это состояние пришло к ней после того, как она, послушавшись советов Сосипатра, постаралась ни о чем не думать — и молиться. Ее молитва не была похожа на те, что произносятся в церквах и которыми полон был монах, она молилась по-своему. В каком-то болезненном экстазе останавливалась пред темною иконою и, слабо шевеля губами, что-то неслышно шептала. Так простаивала она долю, порою возбуждая в крёстной беспокойство.
Но если бы Арина Васильевна как-нибудь ночью проснулась и подошла бы к Ксении, ее беспокойство перешло бы в острую тревогу. По ночам Ксения не спала. Она лежала с открытым глазом, вся застыв, оцепенев, без вздоха, без движения. Лежала без сна, к чему-то прислушиваясь, чего-то ожидая...
18.
Сорок утренников идут отмеренной чередой. До полудня жгуч и сердит мороз. К полудню солнце набирается крепости, пылает бледным, но оживающим огнем, радостно тревожит предчувствием медленно приближающейся оттепели. На увалах, на угорах, на открытых местах снег поблескивает зернью мелких искорок: на увалах, на угорах, на открытых местах нарастает и твердеет наст.
Сорок утренников защищают отступление сдавшейся зимы. Вот уже носятся неуловимые признаки ее конца: беспокойней стал скот, уставший в тесноте дворов и стаек, насторожились, вслушиваются во что-то собаки, острым и беспричинным лаем встречающие утро. У прорубей на Белой реке дольше задерживаются в беседах сошедшиеся за водою девки и бабы. И дым над крышами не так густ и бел, как прежде.
Пожалуй, пора уж готовиться к весне. И кой-где по завозням, по поднавесам звонко стучит топор, кой-где за избами возятся с ободьями или со скатами колес хозяйственные, запасливые мужики.
Арина Васильевна щурит глаза на помолодевшее солнце и соображает:
— Неужто и нынче брать в дом работника, чужого человека?
После бабьих разговоров, после горячих советов со всех сторон запало ей прочно в голову: надо, непременно надо Ксении мужиком обзаводиться. Мысль эта томит ее, и однажды, не сдержавшись, Арина Васильевна начинает серьезный разговор с Ксенией,
— Хочу я тебе, Ксеночка, сказать... — начинает она. Ксения медленно поворачивает к ней лицо и внимательно ждет. Старуха немного теряется, но быстро сминает в себе небольшое смущение и торопится высказать:
— Обзаводилась бы ты, Ксеночка, семьей... мужиком... Вот ты теперь за ум взялась, заодно бы...
Арине Васильевне не удается кончить. Ксения встает со своего места и каким-то чужим, незнакомым крёстной голосом прерывает ее:
— Перестань!.. Слышь, крёстная, перестань об этом... Никогда не говори такого, никогда!
Все расчеты Арины Васильевны рушатся. Вся бабья городьба рассыпается. Старуха огорчена. И ее огорчение усиливается еще и от того, что после этого разговора Ксения будто просыпается от долгого сна, теряет глухое спокойствие, которое владело ею несколько дней, и становится снова тревожной, возбужденной и не находящей себе места. Она, ничего не говоря крёстной, запрягает в одно утро лошадь и уезжает, и Арина Васильевна догадывается, что едет она в Острог. Крёстная обжигается обманчивой надеждою: не образумится ли мол, баба, побывает у монаха, но Ксения возвращается к вечеру еще более смятенная и растерянная.
И совсем неожиданно, сбивая Арину Васильевну с толку и пугая ее, заявляет:
— Уйду я!..
— Куда? — недоумевает крёстная. — Куда же, Ксеночка?
Но Ксения не отвечает, не говорит, — куда же она задумала уйти.
19.
Архип сердится. До Моги дошли толки о Ксении, о том, что богомольной стала она, совсем монашкой заделалась. Могинские старухи разукрасили эти толки и пересказали, ехидно задев по пути безбожника Архипа, Василисе:
— Вот тоже, как твой-то, против белых воевать ходила, с большаками путалась где-то, а нонче совесть и ее зазрила!
Василиса пересказала Архипу, а Архип и загорелся:
— Спортили девку!.. Спортили, чтоб их язвило!
И стал порываться в Верхнееланское:
— Съезжу я, мать, дознаюсь, допытаюсь до корню!.. Ране бы надо еще понаведаться к ей, а я все моргал...
Но и на этот раз Архип все не мог собраться навестить Ксению. И вместо того, чтобы поехать к ней, сидел в своей Моге и ругался.
А тут пришло еще одно письмо из города. Васютку Коврижкин устроил в какую-то ремесленную школу, пока так, на время. «По-настоящему, — писал Пал Ефимыч, — устрою я его попозже...».
Но не в этом была главная суть письма. Главное было в другом.
Павел Ефимыч корил Архипа за его бесхозяйственность и спрашивал, когда же мужик за ум возьмется?
«— Парня мы твоего устроили, — гвоздило письмо, — об этом тебе заботы не будет. Ну, а сам волынку ты свою оставь! Примайся за дело! Пишу тебе это я, бывший товарищ твой связчик. Примайся за работу, руки у тебя есть, не гляди, что белые пули дырки в тебе накрутили! Пулями, товарищ, не отговаривайся!.. Парень твой, Василий, к делу горячий азарт имеет, куда тебе до него! И не конфузь больше товарищей своих безделием и безобразием... Берись, говорят тебе, за работу!..».
Вырвал Архип письмо из рук Аграфены, стыдно ему вдруг стало, так стыдно, что и не скажешь.
— Шутки заворачивает! — смущенно гудит он. — Шутит дружок мой, Пал Ефимыч!
Хочется ему замять неприятные слова, хочется, чтоб острозубая, веселая Аграфена ничего не знала, да как она не узнает, когда письмо-то ею вкривь и вкось просмотрено и прочитано.
Стыдно Архипу и оттого сердится он, хотя не в его обличьи сердитым быть.
И в сердцах, сгоряча удерживает он Аграфену:
— Будь столь широкодушна, Груняша, — просит он. — Пиши ответ! Закручу я ему, пушшай понимает...