«Эта молоденькая женщина виделась мне настоящей игрушкой, созданной для развлечения ума и сердца любвеобильного и мудрого мужа, занятого великими делами и нуждавшегося в отдохновении».
Бернис встречается с принцессой по три раза на дню. Оба они становятся сообщниками Казы в Риме.
Не для того ли, чтобы потешить своих друзей, дон Джакомо скоропалительно затевает новое приключение в стенах монастыря, точнее, приюта, где воспитываются девицы из бедных семей? Его избранница — Армелина, чьи «печаль и бледность имели, вернее всего, причиной бремя заглушенных желаний».
В ход идут сговор с настоятельницей, веские доводы, стимулирующие ее благосклонность, в виде подношений кофе, сахара, теплой одежды. Меж тем «перезрелые святоши» возмущаются. Раскрепощение девиц входит в просветительский проект, поэтому Бернис с принцессой охотно помогают Казе. Но почему-то эта история кажется приевшейся и скучной. Армелина отлично усваивает науку, а Каза не чувствует в себе призвания «мученика добродетели». Однако же приходится войти в роль. Разумеется, он прибегает к излюбленной тактике: ужины с подружкой Армелины, шампанское, устрицы, будто бы невинные забавы, наряды, переодевания — разные милые глупости, но иной раз можно позволить себе приятную вольность, например, взять губами устрицу прямо с открытой груди:
«Увидев, что я обомлел и глаз не свожу с ее груди, она спросила, не хочется ли мне, как младенцу, приложиться к соску».
Старый младенец, молодые сосцы. Дева с порочным младенцем. У Казы разыгралось воображение: он признается, что хочет сосать, как ребенок, грудь матери, которая приходится ему дочерью. Ладно. Но продвинуться дальше ему на этот раз никак не удается. Жмурки, баловство, игривые прикосновения, шалости и ничего существенного. Девицы заботятся о замужестве, Казу подпускают только с тыла. Их можно понять — остальное лучше приберечь. Нужно хорошо пристроиться. Каза — партия незавидная, на горизонте маячат претенденты помоложе. Что ж, прощайте и будьте счастливы.
Дон Джакомо замыкается «в кругу семьи». Вот, пожалуйста, еще одна из его вероятных дочерей — Джакомина (тем временем Леонильда родила сына — браво!), дочь Мариуччи, она еще красивей, чем оставшаяся в Лондоне София. Как летит время! А тут еще объявляется брат Джакомо Дзанетто (мужской вариант материнского имени) со своей дочерью Гильельминой. Одно слово «племянница» действует безотказно — Джакомо воспылал заранее:
«При этом известии я положил себе любить свою племянницу; необычайным и забавным показалось мне, что пружиной сего любовного влечения явилось некое мстительное чувство. Предоставляю более сведущим, чем я, знатокам человеческой натуры толковать подобные феномены».
Хорошо нам улыбаться с Фрейдовых высот, но, между прочим, Каза совершил открытие. Любое проявление сексуальности — это своеобразно преломленное желание «отомстить» родственникам. Семьи, вы меня распаляете! Кто это отрицает, тот попросту лжет. Всем и всеми правит тяга к кровосмешению, — всеми, включая того, кто заявляет, что ему плевать на всякие семейные чувства. Взять педофила — это ли не убежденный (даже более, чем надо) семьянин? Семьи, ненавижу вас[52] — ненавижу, потому что обожаю. Только Бог может быть безразличен к семье (к своему Святому семейству). В половом влечении, откуда бы оно ни исходило и какого бы рода ни было (или, тем паче, в навязчивом его подавлении), содержится намек на семейность, на тесную биологическую близость.
Итак, рядом с Казой две девочки (тринадцати и девяти лет) — племянница и дочка. Они берут уроки рисования: рисуют скульптуры — Аполлона Бельведерского, Антиноя, Геракла, копируют «Венеру» Тициана («лежащую и держащую руку там же, где, как я видел, держали ее сами девочки»).
И правда видел, когда глядел на них, спящих в постели:
«У обеих невинных малюток одна рука была вытянута вдоль живота и слегка изогнута, так что кисть покоилась на юном лоне с едва пробившимися волосками. Средний палец, также загнутый, застыл на почти неразличимом круглом бугорке. То был единственный в жизни раз, когда я проявил истинную стойкость, и был этим горд. Сладкий ужас коснулся моей души. Никогда ранее не испытанное чувство заставило меня прикрыть наготу спящих, руки мои дрожали».
Мариучче, которая показала ему это зрелище, «недостало ума, чтобы постичь значительность сего мгновения». «Девочки могли бы умереть от стыда, проснись они в тот миг, когда я любовался их прелестным положением. От такой смерти спасло бы их лишь полнейшее неведение, какового я не мог в них предполагать».
Никакого коварства. Никакого посягательства на целомудрие, на «безмятежность» сна и эротических упражнений ближнего. Но в постели не всегда спят, и игры быстро доходят до «поцелуев без счета». Каза сходится с Гильельминой на глазах у Джакомины, а та просит, чтобы он и с ней проделал то же самое (что было бы не слишком благоразумно, если учесть ее возраст). Что же до старшей, то Каза в восторге: «Мне хотелось поблагодарить брата за то, что он произвел на свет такой перл для утешения моей души».
Финал сюрреалистический: все решают сыграть в лотерею. Маленькая Джакомина наугад произносит: «двадцать семь». Каза разыгрывает все комбинации с числом 27, выигрывает и, как обещал, везет Мариуччу, Гильельмину и Джакомину на Страстную неделю в Рим (они отправляются туда из Фраскати).
Дальше — больше. Каза давно собирался сочинить оду о Божественном искуплении, но все не было вдохновения. И вдруг оно нахлынуло. В Великий четверг он декламирует свою оду. Рыдает сам и вызывает слезы у всех академиков[53]. «Горазды вы ломать комедию!» — шепчет ему на ухо Бернис. Он же, удивленный, возражает: все было «по правде». Кардинал озадаченно глядит на него.
Чем плохо вот такое умозаключение: «Порок и преступление — не одно и то же, ибо, будучи порочным, можно не быть преступным. Таким и был я в течение всей своей жизни; осмелюсь даже сказать, что нередко, предаваясь пороку, я бывал добродетельным».
Иначе говоря (мысль возмутительная!), примесь добродетели делает порок еще слаще.
* * *
«Если бы в 1783 году, когда я покидал Венецию, Господь направил меня в Рим, Неаполь, на Сицилию или в Парму, то старость моя, вероятнее всего, была бы отрадной… Ныне же, на семьдесят третьем году жизни, мне надобно лишь одно: спокойное житье вдали от всех, кто мог бы вообразить, будто имеет власть над моею нравственной свободой, ибо подобная иллюзия непременно повлекла бы за собою своего рода тиранию».
Бог Казы — цыган. Он знает, что делает, когда запирает этого искателя приключений в библиотеке замка близ Праги. Надо заставить непоседу писать мемуары. Бог — это Время. Предугадать, что оно готовит, невозможно.
В сорок шесть лет Джакомо ощущает себя развалиной. И находит нужным позаботиться о «достойном занятии в старости». По его словам, он «целиком отдается научным трудам». Во Флоренции перевод «Илиады» отнимает у него от часа до двух часов в день. Он читает, пишет. Но его преследует дурная репутация, и вот он изгнан из Флоренции.
«Эрцгерцог только делал вид, будто любит словесность… Сей вельможа не утруждал себя чтением и высочайшей поэзии предпочитал низкую прозу. Воистину любил он женщин и деньги».
Портрет нормального мужчины.
Напротив, в Болонье «все тонко чувствуют литературу… и хоть Инквизиция делает свое дело, ее нетрудно обойти».
Именно там Каза издает свою брошюру «Бестолочь». На горизонте снова появляется кошмарная Нина, якобы беременная от своего каталонского генерал-капитана. Творятся какие-то темные дела, связанные не то с торговлей детьми, не то с их убийством; разгневан сам архиепископ, но уж к таким махинациям Каза точно не причастен (он — скорее пострадавшая сторона). За ним увивается куртизанка с лакомым прозвищем Вишолетта (Вишенка), но он не поддается. Теперь он знает: научиться можно лишь на собственном «жестоком опыте». Советы ничего не дают: