Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Г-жа д’Юрфе спрашивает оракула, успешно ли прошла магическая операция. Каза не теряется:

«Я отвечал, что солнечное семя проникло в ее душу и она родит в начале февраля себя самое, но только мужеского полу»*.

А пока он отправляет маркизу в постель, где она должна пролежать в полном покое сто семь часов. Ему не терпится соединиться с горячо влюбленной в него Марколиной, и он проводит с ней ночь не хуже, чем, бывало, в Парме с Генриеттой и в Мурано с М.М. (высшая оценка по шкале Казановы). «Я не покидал постель четырнадцать часов и четыре из них посвятил любви»*.

В «венецианской школе» есть своя прелесть.

Марколина заработала роскошное ожерелье и шестьсот луидоров. Она не хочет расставаться со своим шевалье де Сейнгальтом. Нет, убеждает он ее, ты сыщешь себе мужа. Нет, противится она, возьми меня с собой, я буду тебе нежной подругой, «я буду любить тебя сильней жизни, холить, как родное дитя, и никогда не стану ревновать»*.

Вот клятва истинной любви!

Г-жа д’Юрфе тоже весьма довольна. «Женитесь на мне», — предлагает она Казе, но он уворачивается, ссылается на то, что тогда, переродившись и став его сыном, она будет объявлена незаконнорожденным. Так что будем благоразумны и попросим новых указаний оракула. Вопросы, ответы, снова вопросы и снова ответы — дело кропотливое.

Наученный сценой с М.М. и К.К., внимательный читатель «Истории моей жизни» явственно улавливает в рассказе продолжение лесбийской темы. Как тут не вспомнить Пруста, исследователя времени. Марколина преспокойно признается, что это пристрастие проснулось в ней в семь лет, а к десяти она успела поразвлечься с тремя-четырьмя сотнями подружек. В Эксе к ней липнет некая графиня (ничего удивительного: «почти все провансальские женщины имеют эту склонность, что только добавляет им привлекательности»). Каза ревнует, но не слишком. Альбертина, то есть, простите, Марколина, безмятежно говорит ему наутро:

«Мы предавались всяким сумасбродствам, на какие, как ты знаешь, горазды женщины, когда ложатся вместе».

В самом деле, что тут такого? А поскольку «ученица Сафо» получила в награду перстень, шевалье быстро ее прощает. Но вот эффектный поворот. Марколина дает ему письмо от графини, с которой провела ночь, состоящее из одной подписи: «Генриетта». Ну, думает читатель, тут уж Каза хватил через край. Нет, просто он хочет сказать (и Пруст ему вторит), что мир — большой бордель, где сплошь и рядом совершаются кровосмешения, которые обнаруживаются со временем. Однако героя-повествователя из эпопеи Пруста невозможно представить себе на месте Казановы между Марколиной и Иреной:

«Почти всю ночь провел я, потакая неистовым играм двух этих вакханок, которые оставили меня не прежде, чем убедились, что я ни на что более не годен и уж не смогу воспрянуть».

Утром Каза находит обеих спящими, «свернувшимися, как две змейки». Эти «цветы зла» не вызывают у него ни малейшего чувства вины, ни о каких «проклятых женах» нет и речи. Откуда же взялась в позднейшие времена мрачная адская тень, сопутствующая этой теме у Бодлера, у Пруста и во всей литературе? Откуда эта вековая печать? Вопрос заключается в том, можем ли мы читать Казанову иначе, чем тайком или, еще того хуже, делая вид, что находим все, о чем он пишет, банальным. Есть еще третий, так сказать, последний вариант: вообще ничего больше не читать — и это то, к чему, кажется, приближается нигилизм конца XX века. Впереди расцвет обскурантизма. Если только мы не захотим понять полное глубокого смысла замечание шевалье де Сейнгальта:

«Я радостно постигал, что для того, чтобы наставить разум на путь истины, надо прежде ввести его в заблуждение. Ибо свету предшествует тьма».

* * *

Казанова в Лондоне. Поначалу он любуется английской опрятностью и порядком, посещает свою дочь Софию, с которой уже десять лет безуспешно пытается завязать роман, и, вынужденный довольствоваться публичными девками, отсылает с десяток не пришедшихся ему по нраву. Плохой знак.

Что делать? Он вешает над своей дверью объявление, что квартира, находящаяся этажом выше, сдается задешево «одинокой и свободной молодой барышне, говорящей по-английски и по-французски, которая не станет принимать визитеров ни днем, ни ночью».

Это значит затеять игру прямо на улице. И фокус удается. Вот объявляется Паулина, бежавшая из Португалии после убийства короля, которое приписывали иезуитам. Каза демонстрирует неожиданную осведомленность в тайных интригах католических дворов. Паулина рассказывает ему свою историю и падает в его объятия — о счастье! «Услады следовали друг за другом нескончаемою чередою, пока не иссякло в нас вожделение». Опять сравнение с Генриеттой. Но близится буря, внезапная и ужасная.

Казанова не раз говаривал, что комедия его жизни состояла из трех актов. Первый — с рождения до пребывания в Лондоне, второй — с лондонского периода до окончательного изгнания из Венеции в 1783 году. И наконец, третий — с начала этого изгнания до уединения в Дуксе, где, пишет он, «я, видимо, и умру».

«В тот роковой день в начале сентября 1763 я начал умирать и перестал жить. Мне было тридцать восемь лет…» *

Грянувший гром носит имя Шарпийон.

«В красоте ее трудно было найти изъян. Светлые волосы, голубые глаза, безупречно белая кожа… Небольшая, но совершенной формы грудь, изящные, мягкие ручки с длинными пальцами, крошечные ножки, поступь уверенная и гордая. Нежное чистое лицо, казалось, отражало душу, наделенную тонкими чувствами, и дышало благородством, обыкновенно связанным с высоким происхождением. Вот тут-то, в этих двух вещах, природе вздумалось солгать. Уж лучше бы ложным оказалось все остальное, здесь же пусть бы внешность не расходилась с истиною. Девица эта, по собственному ее признанию, замыслила против меня худое еще прежде, чем свела со мною знакомство».

Ей семнадцать лет. Как раз созрела для продажи.

Первое, что вызывает недоумение (в связи с дальнейшими несчастьями), это как мог Казанова, профессионал, влипнуть в такую нелепую и скверную историю? Как этот феникс Амура угодил в силки, точно наивный голубок?

Впрочем, так бывает: порой лучшие игроки оказываются слабейшими. Виртуозу случается перемудрить. Казанова мог бы не рассказывать историю самого большого поражения, постигшего его «на половине земного пути» (как он говорит, перефразируя «Божественную комедию»). Однако рассказывает, потому что этот страшный просчет довел его до самоубийства, лишь случайно не завершенного. Самоубийство противоречит всем его представлениям о мире. Значит, затронуты самые основы мировоззрения. Кажется, Казанова вменил себе этот рассказ в обязанность, чтобы лучше разобраться в происшедшем.

С некоторых пор Каза захандрил. Он, кажется, уже не так жаден до приключений, они утомляют его душу, а еще больше — тело. Сказывается переезд в северные края? Не только. Просто он стареет и, по своему излюбленному выражению, уже «не ослепляет с первого взгляда». Ему казалось, что он, как всегда, ведет игру ради игры, по обычным правилам. Но на Шарпийон он споткнулся. Людей, сведущих в истерическом интриганстве, ее поведение ничуть бы не удивило, Джакомо же не привык к тому, чтобы его то разжигали, то отвергали и при этом цинично использовали, его такая тактика ставила в тупик. Вернее, он не мог вообразить, что сам окажется ее жертвой: ведь по сути Шарпийон на него похожа, поэтому он так и негодует. Сходство бесит, но и дразнит его, как дразнит постоянное, умышленное ускользание кокетки. Шарпийон умеет, отталкивая поклонника, завлечь его сильнее. Она все время поднимает ставки, подобно опытному игроку в покер. И играет наверняка: проигрыш исключен.

Джакомо привык щедро одаривать женщин: либо счастьем разделенной страсти (пусть даже оно вводило его в некоторые расходы), либо просто звонкой монетой. Привык быть желанным. Обычно он приступает к делу весьма решительно, ждет ответа, и дальше все идет как по маслу. Но на этот раз… с такой, как Шарпийон, в такой стране, как Англия, в таком возрасте, как у него (он этот возраст точно обозначил)… все не так: другое место, другое время, и наш герой превратился в беспомощную марионетку. Именно история с Шарпийон послужила основой для повести Пьера Луиса, которую он озаглавил «Женщина и паяц» (поразительно, как много писателей вдохновил Казанова — как будто сам он ничего не написал! — среди прочих Аполлинера с его наброском «Казанова, пародийная комедия», образчиком того пренебрежительного отношения к фактам, жертвой которого всегда был автор «Мемуаров»).

30
{"b":"559989","o":1}