«Анастас! Твою записку получил. Видимо, с хлебом дела пойдут. Приходится признать, что Бухарин теряет возможность повести «форсированное наступление на кулака» путем нового повышения цен на хлеб. Можешь ему сказать, что я вполне понимаю его положение и почти-что соболезную…»
Или еще в одном письме:
«…Форсируй вовсю экспорт хлеба. В этом теперь центр. Сталин».
Но иногда проскальзывали мнения и суждения о коллегах по партии:
«…Об Угланове поговорим по приезде в Москву. Он оказался, к сожалению, безнадежным путаником и в политических, и в организационных вопросах. Жаль, очень жаль».
«…Насчет Стомолякова Молотов ничего не писал. Если с Парижем не выходит дело, я не возражаю против его назначения твоим замом…»
«…Насчет Розенгольца я уже написал Молотову и внес формальное предложение. Серго может дать взамен Розенгольца Клименко.
«О Рябоволе написал Молотову…»
Иногда появляется нечто личное:
«…Был в Абхазии. Пили за твое здоровье!..»
И в каждом финале обязательное:
«…Жму руку. Твой Сталин…»
Я и мои коллеги из отдела тотчас ксерокопировали эти письма, подвергали расшифровке (почерк Сталина был весьма заковырист) и включали в описи. Описи вместе с отличными копиями ежедневно ложились на стол Черненко. Оригиналы до поры до времени ждали своей участи в сейфах. В конце разборки архива описей оказалось столько, что они были переплетены в три толстенных гроссбуха, размером каждый с хороший энциклопедический том.
Один документ поразил меня очень сильно. Всего три с половиной странички машинописного текста. Со всеми входящими номерами, естественно. С грифом «секретно»!
К Хрущеву и Микояну обращался легендарнейший маршал Григорий Константинович Жуков. Каждое его слово в письме от 27 февраля 1964 года сочится обидой и болью:
«…Про меня рассказываются и пишутся всякие небылицы. Какие только ярлыки не приклеивали мне, начиная с конца 1957 года и по сей день:
— и что я новоявленный Наполеон, державший бонапартистский курс;
— у меня нарастали тенденции к неограниченной власти в армии и стране;
— мною воспрещена в армии какая бы то ни было партийная критика в поведении и в работе коммунистов-начальников всех степеней;
— и что я авантюрист, унтер-пришибеев, ревизионист и тому подобное…
Мне даже не дают возможности посещать собрания, посвященные юбилеям Советской Армии, а также парадов на Красной площади. На мои обращения по этому вопросу в ГЛАВПУР мне отвечают: „Вас нет в списках!“
Никита Сергеевич и Анастас Иванович! Поймите в какое положение я поставлен…»[1]
Судя по отсутствию резолюций на письме, Никита Сергеевич и Анастас Иванович письмо «зажали». Не дали ему никакого хода… К чему это привело — все прекрасно знают! Должные почести у нас принято воздавать после смерти…
Каждый день к Черненко на стол ложилась новая опись и новый комплект обнаруженных документов. Он их просматривал и тотчас отправлял дальше: к Андропову и Суслову. Оттуда они возвращались через несколько дней, с приколотыми резолюциями типа: «Продолжайте присылать на ознакомление…»
Насколько я мог судить по автографам Суслова и Андропова, ничто особенно их не заинтересовало. Они не заказали подборки на какую-то строго определенную тему. Брежнева микояновский архив не интересовал вовсе. У меня сложилось впечатление, что Черненко рассказывал кое о каких документах из этого архива, в частном приватном порядке. Любопытство у Брежнева не проснулось…
А материалы продолжали и продолжали вываливаться из папок, свертков и вороха желтых газетных листов.
Среди самых любопытных находок — вне всякого сомнения, нужно считать фотографии Ленина. Не того Ленина, что в Кремле, в Горках или на отдыхе, а того, что лежит в мавзолее.
Снимков было два. Оба очень четкие. Сделаны специалистами-медиками кремлевской лаборатории. Никто другой в то время их сделать просто не мог — это категорически запрещалось. Появление человека с камерой на пороге мавзолея строго каралось по всей тяжести закона…
А у Анастаса Ивановича фотографии покойного частенько бывали в руках. Он их, похоже, подолгу разглядывал.
Облик Ленина на этих снимках совсем не тот, что ныне — кожа на лице еще не столь дряблая, лишена лакировочного глянца, морщины у глаз будто живые, а вот с левой рукой дела обстояли неважно… Кожа, судя по фотографии, начала трескаться и расползаться. Видимо, эти неприятности и привели реставраторов тогда в мавзолей с фотоаппаратом в руках, а Микоян, воспользовавшись моментом, забрал впоследствии эти снимки себе.
Историческая роль этих фотографий, видимо, довольно значительна хотя бы по той причине, что сделаны они через несколько лет после смерти Ленина, задолго до войны, еще при жизни Сталина.
Эти фотографии тоже совершили, как и остальные документы, путешествие вверх и вниз — от нас к Черненко, от Черненко к Андропову и Суслову, потом назад…
— Ты вот что, Виктор, — сказал мне как-то Черненко, когда я забирал очередную порцию вернувшихся документов, а работа с архивом Микояна подходила к концу. — Сложи часть документов в особую папочку и принеси мне… Пусть пока у меня полежат…
— Какие, Константин Устинович?
— Письма Сталина, ленинские снимки в мавзолее и еще это, это и это, что карандашиком отмечено…
Я выполнил это поручение шефа в полном соответствии с полученным указанием. В нем не было нарушения никаких норм — Черненко имел право оставлять при себе любые документы.
Потом эта приметная папка несколько раз попадалась мне на глаза, когда Черненко доставал и передавал мне из своего сейфа те или иные бумаги. Почему-то он не спешил расставаться с письмами Сталина — листами из блокнота, исчерченными неровными синими карандашными строками… Может, действительно находил в них что-то очень важное для себя? Не знаю…
Когда Черненко умер, в ЦК началась поразительная кутерьма, связанная с борьбой за власть. Меня в его кабинет больше не пустили и какова дальнейшая судьба той папочки я не знаю. Но… Но я хорошо знаю, что в ней лежало!
Когда Черненко затребовал те самые документы по описи, чтобы поместить в свою личную папку, ксерокопии тех документов оказались как бы никому не нужны, они зависли в воздухе — их просто некуда было подшивать!
Иногда я достаю эти листки, вглядываюсь, например, в каллиграфически-красивые китайские иероглифы, в оттиски чудных «с дракончиками» печатей, и пытаюсь немного, в порядке развлечения, поломать голову…
Ну что, спрашивается, здесь такого интересного?
«Товарищ Туманян! Многие наши новые и старые части еще не имеют винтовок и очень нуждаются в вооружении. Поэтому убедительно прошу Вас из Порт-Артура или из любого другого места доставить десять тысяч винтовок, 600 легких пулеметов, двести тяжелых пулеметов в Ляо-Ян и передать нам. Так как время напряженное, мне пришлось за помощью обращаться только к вам.
С комприветом, Пын-Джен и Линь-Бяо.
13/XI 1945 21 час»
Сколько ни смотрю в этот лист, сколько ни вчитываюсь в строчки перевода, не могу взять в толк, что привлекло Черненко в этом письме двух видных китайских революционеров — одного полководца, второго политика? Разве что только автографы?
Но были в архиве Микояна и смешные находки. Всех нас — «архивариусов» — очень развеселила карикатура, вырезанная Микояном из какого-то американского журнала и аккуратно подшитая в папочку.
На рисунке изображена трибуна мавзолея, на которой стоит множество людей в абсолютно одинаковых пальто и шапках. Один из иностранцев, стоящий среди гостей на Красной площади, спрашивает у своего приятеля: «Скажи, Фрэнк, а что это за люди, которые стоят рядом с Микояном?»