– Ты позвонишь мне сразу, как только ваш самолет приземлится, – это не вопрос, это утверждение. Андре смотрит на дорогу, а я – на его профиль, на пробивающиеся темные точки щетины, на изогнутую линию чуть приоткрытых губ. Андре нервно покусывает их, он напряжен как пружина.
– Мне необходимо привести все в порядок, – оправдываюсь я, хотя ни одного вопроса мне задано не было. Было бы странно, если Андре в самом деле принялся отговаривать меня от возвращения в Россию. Аргументы «за» мой отъезд настолько серьезны, что против них нельзя бить даже любовью. Но я знаю, что он не желает меня отпускать, и эта мысль мне приятна.
– В порядок, – фыркает он. – У тебя никогда и ничего не приходит в порядок.
– Почему ты так уверен, что я не вернусь? – спрашиваю у него, но Андре на глупые вопросы не отвечает. Мы проделываем остаток пути до Авиньона в молчании, каждый из нас занимается своим делом. Я смотрю на Андре, а он – бесится. На въезде под узкие своды больничной парковки нас останавливает охранник, и Андре долго объясняет ему, куда мы направляемся и почему не можем оставить машину на гостевой парковке. Нам нужно будет кое-что разгрузить, кое-что погрузить – подготовка к перелету займет несколько часов, и машина может понадобиться. Охранник недоволен, ему нужен пропуск. Андре заезжает в подземелье, но недалеко – почти рядом с въездом, за первым же поворотом. Выключает двигатель машины и забирает ключи, но оставляет открытым свое окно, видимо, чтобы в машине не было слишком душно. И уходит за пропуском, а я сижу в машине и скучаю, жду его, читая глупые бессмысленные новости на маленьком экране смартфона Андре – у него подключен интернет. Его нет почти двадцать минут, и я начинаю волноваться, посматривать по сторонам – вглядываться в тусклые асфальтовые коридоры, уходящие от меня в три стороны. Затем нажимаю на экран, нахожу в телефоне свой собственный номер – мой аппарат Андре забрал с собой – и звоню. Вместо гудков слышу звуки легкомысленной французской песенки. Понятия не имею, откуда она взялась – наверняка, я не заметила, как подтвердила подключение какой-нибудь платной услуги. Я даже не знаю этой песенки, но она веселая, мелодичная, с проигрышем на аккордеоне.
– Алло, ну ты где? – спрашиваю я, когда Андре отвечает. Наверное, он тоже не сразу понял, что телефон звонит у него. Я запоздало покраснела, вспомнив, что в моем телефоне Андре обозначен как Мистер Х – все потому, что я прятала его от мамы. – Что там у вас происходит? Дали пропуск?
– Уже иду, – ответил он сухо и коротко. Занятой человек, которого я вечно отвлекаю от дел. Я хотела было положить трубку, но мой взгляд вдруг выхватил то, чего еще несколько секунд назад не было на асфальтовой дорожке. Кто-то прятался в темноте за широким бетонным столбом, и я приподнялась, приблизившись к лобовому стеклу, чтобы получше разглядеть.
– Что за черт? – пробормотала я, сощурившись. Неразличимое нечто исчезло, теперь за столбом под номером А-12 виднелся только асфальт с белой линией разметки.
– Что такое? – услышала я и растерянно перевела взгляд на телефон, который все еще держала рядом с ухом.
– Ничего, ничего, – покачала головой я, но кое-что произошло в ту же секунду. Из-за толстого бетонного столба с выведенным через трафарет номером А-12 появилась она. Не вышла, а материализовалась, как привидение – женщина в пугающе знакомой темной одежде в пол. Она была в чёрном никабе, что закрывает все лицо, кроме глаз. Название этого традиционно мусульманского предмета одежды я почерпнула из интернета в тот день, когда увидела женщину на площади напротив отеля, где мы с Андре сушились после того, как глупо промокли под проливным дождем. Выросшая в Москве, я до того дня знала только слово паранджа – из «Белого солнца пустыни» и слышала про хиджаб – из новостей. Вспомнилась еще небезызвестная фраза: «Гюльчатай, открой личико». Когда я смотрела на эту женщину с высоты четвертого этажа, на ней был хиджаб, позволявший увидеть почти треть лица, но расстояние между нами было слишком велико, чтобы я разглядела ее лицо своими подслеповатыми близорукими глазами любительницы книг в толстых переплетах. Теперь женщина была совсем близко, и ее полные ненависти черные глаза смотрели на меня так, что стены парковки вдруг стали сжиматься и давить на меня. Но кроме этих глаз не было ничего. Осталась только я и ее глаза. Счет пошел на секунды.
Я закричала. Еще до того, как поняла, что происходит, закричала от ужаса, а когда темную фигуру без отличительных признаков осветил яркий свет пламени, я подавилась своим криком. Все произошло так быстро, что я ничего не успела понять. Женщина подожгла что-то, что держала в руках, и яркая вспышка заставила меня подпрыгнуть на сиденье. Фигура метнулась ко мне – между нами было всего несколько шагов, женщина в никабе умудрилась подобраться так быстро, что на преодоление последней разделяющей нас дистанции потребовались считанные мгновения.
– Что такое? – шипел телефон, но я выронила его на пол. Я ничего не могла сказать, было так страшно, что я почти не дышала. Женщина в черном поравнялась с машиной, приблизилась к открытому окну водительского сиденья, и все замедлилось, как это бывает в дешевом кино про спасение мира. Я увидела, что языки пламени – не фокус, не галлюцинация, что это – огонь, пляшущий прямо в руках этой чудовищной женщины, и что она сама пылает от ненависти по неведомым мне причинам. Еще секунда – и огненный шар полетел прямо в меня, она швырнула его и отпрыгнула в сторону, изрыгая проклятия. Окно машины оказалось ниже, чем она рассчитала, она промазала немного, и коктейль Молотова, помещенный в простой пластиковый пакет из-под молока, зацепился за верхний край, траектория полета изменилась. Огненная жидкость стекала вниз. Я инстинктивно вскинула руки и закрыла глаза, но это не помогло, я чувствовала смертельный жар, его хищный оскал, всей кожей. Запахло бензином – горящий пластик прорвался, и содержимое этой самодельной бомбы пролилось прямо на водительское сиденье. Пламя вспыхнуло и поднялось, как волна цунами при ударе о прибрежные дома – оно бушевало прямо рядом со мной, танцевало на сиденьи, где валялась моя сумка. Оно было таким ярким, что доставало до моего лица и выставленных вперед рук.
* * *
Я никогда не сталкивалась со смертью лицом к лицу, только слышала о ней, когда читали некрологи в новостях, и моя мама принималась рассказывать журналистам об умерших, которых она хорошо знала и с которыми близко дружила, – актерский мир тесен. Когда я была маленькой, мы похоронили бабушку, которую я, в общем-то, совсем не знала – они с мамой были в вечных «контрах». Бабушка не одобряла ни маминого фиглярства, как она именовала ее профессию, ни пренебрежения материнскими обязанностями. Бабушка, для которой слово врач было синонимом святой, мечтала, чтобы мама поступила в медицинский. Мама же всех врачей именовала эскулапами. Определенно, всех, кроме пластических хирургов. Впрочем, на бабушкиных похоронах их с мамой расхождение во мнениях неожиданно трансформировались в «редкое в наши дни взаимопонимание и поддержку». Память о бабушке хранилась с нежностью, куда превосходящей прижизненную любовь. Надо признать, что бабушкина смерть многократно улучшила их отношения.
Когда пропал Сережа, единственное, о чем я могла думать, это то, что вина за все, что произошло с ним, лежит на мне. Чувство вины – мой любимый десерт, меня тортом не корми, дай в чем-нибудь себя обвинить, чтобы потом бегать от самой себя, загоняя раскаяние за Можай. Я даже мысли не допускала, что он мертв. Особенно, что может быть убит чьей-то рукой. Убийства для меня были частью сюжета старых английских фильмов об Эркюле Пуаро, но вот я сижу в арендованном автомобиле, охваченным огнем, и черные глаза моей убийцы смотрят на меня сквозь огненные языки пламени. Огонь распространяется быстро, а жженый пластик с обивки заполняет салон едким дымом, от которого слезятся глаза и разрываются легкие.