Он полез в свой мех, долго перебирал там пальцами, выметнул темно-бурый, с седым отливом мех, встряхнул им на солнце, подал дровосеку:
– На!
Сивоок, чтобы не отстать от товарища, тоже бросил два дорогих меха.
– Бочонок меду! – закричал дровосек. – Не умерли наши боги! Бочонок меду на всех!
Сбежались все, кто еще держался на ногах, кто еще не утратил способности слышать и понимать. Но дровосек растолкал всех, гордо вышел в центр круга и торжественно объявил:
– На спор! Кто хочет, становись туда. Кто сникнет после третьего ковша, бит будет всеми – лучше не берись. Ну-ка, взяли!
Вперед протолкалось сразу несколько верзил, потом к ним присоединился косолапый человечишка, подъехало пятеро всадников, и самый толстый из них, увешанный драгоценным оружием и причиндалами, молча слез с коня, встал первым среди охочих к состязанию, рявкнул на медовара:
– Дай-ка промочить в горле!
А когда тот налил ему огромный серебряный ковш и подал, пузатый вылакал мед тремя мощными глотками, ощетинился на медовара:
– Не знаешь разве, что одним не промачивают!
Успокоился только после того, как осушил три ковша, повернулся к своим противникам, окинул их недоверчивым взглядом.
– Сидя или стоя? – спросил.
Дровосек подскочил ему под руку, гордо выпятил грудь:
– Как я захочу!
– Пить научись, хотеть всяк болван может! – небрежно отстранил его пузатый и распорядился: – Сидя! Потому как стоячий чует невыдержку и либо бросает пить, либо и вовсе удирает. А уж ежели сидит, так не поднимется. Начали! А то холодно. Не греет этот мед. Разве нет лучшего на торгу?
– А отведай этого, твоя достойность, – поднес ему медовар новый ковш.
– Разве что отведать, – надул пузатый толстые щеки, между которыми плавали где-то в глубине голубые лужицы глаз, – ибо сколько лет на белом свете прожил, но еще нигде ничего и не выпил, все только лишь отведывал да пробовал.
Этот хвастун чем-то напоминал Сивооку его недавнего недруга Ситника, с той лишь разницей, что был, пожалуй, крупнее да толще, и не лоснилось потом его лицо, да голос был не сладковато-украдчивый, как настоянный мед, а грозный, жирно-презрительный, забиячливый.
– Кто это? – украдкой спросил он у дровосека.
– Купец наш Какора, – гордо ответил тот, – среди иностранных гостей, может, один наш, зато вон какой! Ходит и в чехи, и в угры, и в самый Царьград! Не боится ничего на свете! А уж пьет!
Купец осушил ковш, крякнул, вытер усы, швырнул медовару огромный кожаный кошелек.
– Закупаю весь мед, потому как вкусный вельми и хмельной. Наливай всем, да начнем!
Медовар наполнил ковш, принялся подавать, начиная с купца; все мигом присасывались к питью, только один пучеглазый губатый мужик в засаленном корзне, подпоясанный обрывком, сморщившись, держал ковш в одной руке и не пил.
– Почему не пьешь? – переводя дыханье после меда, гаркнул купец.
– А я не привык хлебать по-собачьи, – сильнейшим басом рявкнул тот в ответ, – мне уж ежели пить, так чтоб круглоточная чаша деревянная да чтобы в ней кулаком свободно провернуть можно было. Вот это по мне!
– Имеешь чашу? – спросил купец медовара.
У того, видно, было даже птичье молоко. Он мигом достал из будки почерневшую от долгого употребления деревянную круглую чашу, в которой, казалось пучеглазому, поместился бы не только кулак, но и целая голова, нацедил меду, подал привередливому выпивохе.
Тот схватил чашу обеими руками, приник к ней, как вол к луже, а пить изловчался странным образом, так, что чаша закрывала его лицо, глаза же словно бы разбежались в разные стороны и вытаращенно сверкали из-за деревянного дна – и получалось: морда из черного старого дерева, а на ней живые буркалы!
Пока деревянномордый доглатывал свою порцию, медовар поднес остальным еще по ковшу, и все было выпито быстро и лихо, отличались пьяницы друг от друга лишь внешне, лишь одеждой, да еще тем, как вели себя после осушения ковша. Один хукал сложенными трубочкой губами вверх к небу, другой кончиками пальцев разбирал по волоску намокшие в меду усы, третий похлопывал себя по животу, косолапый человечишка с реденькими волосиками на голове (странная измятая шапочка свалилась у него от первого чрезмерного наклона головы) слюняво разевал рот и полными слез глазами смотрел на медовара, словно бы раздумывая: подаст ли тот еще, поднесет ли снова? Лишь купец после каждого ковша издавал разнообразные звуки, похожие то на ржание жеребца, то на рыканье дикого зверя, то отрывисто хохотал то ли от удовольствия, то ли просто чтобы чем-то выделяться среди молчаливой братии, а получалось так, что он только раздувал грудь, готовясь к большему, потому что после третьего ковша вдруг ревнул к своим соперникам:
– А что, будем пить или еще и похваляться? Аль понемели? Или языки в меду завязли?
– Будем похваляться, будем! – тонко взвизгнул косолапый мужичонка и засмеялся как-то странно и жалко, будто поперхнулся водой. – Пр-с-с-с!
– Питие люблю! – закричал купец. – А еще жен вельми! В питии могу день и ночь, и два дня, и десять дней быть, а с женами и того больше!
– А до князя нашего далеко тебе, – кольнул дровосек, который тоже не отставал от остальных и попивал медок, причмокивая да поахивая.
– Ты? – удивленно взглянул на него купец. – Кто ты еси такой, чтобы меня?.. Да знаешь ли ты, что у меня жены всюду – и на Руси, и в Польше, и в Чехии, и у угров, и в Царьграде, и в Биармии, и у печенегов. Кто из вас пробовал печенежскую жену? А? Никто? То-то и оно! Жена твердая, силу имеет мужскую, из лука стреляет и джидой бьет без промаху. А сама горяча! Гух! Жену нужно уметь взять. Она не любит зайцев, на нее нужно туром идти! Гух-гух!
Он уткнулся в ковш, чем воспользовался сидевший первым справа от купца; мгновенно поставил ковш на землю, чтобы высвободить руки, и, смешно «екая», закряхтел:
– Ек ходили мы с князем на ятвягов, так князь меня и просит: «Покажи воям зеленым, ек ты бьешь своим копьем!» А е ему… – Екало все пытался показать руками: и как он шел с князем на ятвягов, и как князь его позвал, и как говорил, и получалось еще смешнее от этого беспорядочного, глуповатого размахивания длинными руками. – А е ему, значит, не говорю, а покажу сначала князю, а всем тоже покажу… Да ек побегу на ятвягов, да ек нанижу на копье одного, и другого, и третьего, – девять ятвягов на одно копье, и держу его, ек княжеский флажок, а после, значит, молодому вою, забираю его копье, а ему даю свое с девятью ятвягами и говорю – не говорю, а показываю, что ты держи копье с девятью ятвягами, ек е держал, а е еще поколю и еще нанизал…
– Сколько? – крикнул купец. – Сколько ты там нанизал? Все равно меньше, чем я жен имел: потому что жены…
Но тут косолапый жалкий человечишка, видно, решил, что настало и его время вмешаться в похвальбу; он махнул ковшом и, прерывая купца, зачавкал:
– Так он меня хотел, а е его… Пр-с-с-с! – начинал со средины, видимо, продолжая ему лишь известное приключение: никто не мог понять, о чем идет речь, да никто и не стремился к этому, ибо квелое чавканье человечка и не слышно было, разве что Сивоок, стоявший совсем рядом, мог взять в толк. – А е его тогда… А он меня только, а е его… Пр-с-с-с!
– Цыц! – гаркнул купец. – Когда я говорю про жен, все должны молчать. Как воды в рот. Ибо жены…
– Каких у тебя больше, чем у князя Владимира, – подбросил снова дровосек, но купец не обратил внимания на шпильку, оставил вмешательство дровосека в разговор без внимания, громко отхлебнул из своего ковша. А его место в похвальбе сразу же заполнил новый пьяница, мешковатый мужчина, одетый небрежно, однако весьма добротно, с большим ножом на поясе, украшенным серебром, серебром же были отделаны и ножны для ножа, а рукоять ножа красиво изукрашена резьбой.
– Меч дома оставил, – откашливаясь, произнес мешковатый, – а то бы показал, что могу. А могу так. Дику голову отсечь не размахиваясь, а туру одним махом… В пущу иду с одним мечом, другое оружие мне ни к чему. И конь не нужен… Один меч… А мечом тридцатилетние дубки срубаю… Вот так: раз – и готово!