Алла с Олькой пьют пиво в тени вентиляционного выхода. Оттуда пахнет старым прогорклым маслом, мясом, чем-то жареным. Запах множества кухонь.
А пацаны прыгают.
Место потому и называют не крышей, а Крышами, что здесь два дома стоят очень близко – между углами парапетов чуть больше метра. И можно прыгать с крыши на крышу и обратно.
Жмен, Шкварка и Долгопрудный скачут туда-сюда, истошно визжа в прыжках. Алина-Адреналина вдруг встает и идет к ним. Тоже начинает прыгать, но молча, с какой-то скукой в глазах, будто ее заставляют подпрыгивать над скакалкой на физре. Перед прыжками она смотрит вниз, где в шестнадцати этажах от нас видны крошечные машинки, деревца и замусоренные палисаднички. И это ее не пугает. Мне от одного взгляда на нее становится тошно.
Я боюсь высоты.
Я трусло.
Так боюсь, что даже на балконе не опираюсь на перила, а только осторожно заглядываю через край.
Так что сижу с девками и пью пиво. Потом достаю сигареты. С непривычки до сих пор кружится голова и подкатывает тошнота от первых затяжек.
– Карась, спой что-нибудь, – говорит Алла, отбросив с лица светлую челку.
– Не.
– Ну давай. Ты прикольно поешь так.
– Ага. С гитарой.
– А че, без гитары не можешь?
– Неа.
– Ну Карась…
– Я, вообще, пойду уже. Мне завтра на работу, хочу поваляться, отдохнуть.
– Давай трудись. Получишь бабки – сводишь меня в тот японский ресторан на Печерской.
– «Якитория», – подсказывает Оля.
– Ага, в «Якиторию».
– Сухарики с красной икрой – это максимум, – улыбаюсь я, отрываясь от горячего бетона. Иду к будке с лестницей вниз и слышу, как девчонки смеются.
– Мы, как стемнеет, в парк пойдем, на дискач, – кричит мне вслед Оля. – Подходи!
– Не знаю…
– А я знаю, – смеется Алла. – Сто пудов пойдешь. Знаешь почему?
– Ну?
– Юлька приезжает сегодня. Она там будет.
Я улыбаюсь.
– Под водонапоркой, в девять.
– Окей.
5
Если кто-нибудь когда-нибудь скажет вам, что потерять близкого человека – это великая боль, – ударьте этого человека в лицо. Хорошенько. Так, чтоб хрустнули зубы. Потому что он ни хрена не знает о том, каково это – потерять кого-нибудь.
Пережить смерть близкого человека – плевое дело.
Раз плюнуть. Два пальца об. Проще пареной репы.
Великая боль – это жить дальше без него.
Кто-то может сказать, что люди часто теряют близких. Такое случается сплошь и рядом. Печально, но факт. Окей, согласен, вопросов нет.
Тогда как насчет двойной порции?
Когда-то я попросил отца рассказать мне сказку перед сном. Он, конечно же, не знал ни одной, зато перечитал множество остросюжетных детективных романов. Тогда он как раз читал книгу Алистера Маклина «Пушки острова Наварон» и поведал мне леденящую кровь байку о спецназовцах и фашистах. По мотивам прочитанного. Не зная, что «сказка» основана на чтиве, я тогда подумал, что мой отец – сам спецназовец и лично дрался голыми руками с полчищами немчуры на скалистом островке. Еще бы – ведь он был большой, сильный и мог победить кого угодно.
Много лет спустя, глядя на чудовище, в которое он превратил себя, я подумал, что он был не в силах победить лишь самого себя.
Я прихожу поздно – около двух ночи. Щелчки, звяканье и лязг лифта для меня как музыка – помню наизусть, могу определить, мимо какого этажа ползет стальная коробка. Достаю ключи и начинаю вырезать «ЮЛЯ» на двери, но лифт приезжает раньше, чем я успеваю закончить, – получается только «ЮЛ» и косая палочка от «Я».
Выхожу не на своем, а между седьмым и восьмым – покурить на лестничной клетке. Подхожу к облезлому подоконнику, на котором стоит почерневшая от сигаретных ожогов банка из-под кофе, набитая окурками.
За окном в темноте сияет залитый холодным светом фонарей двор автопарка; у ворот дремлют собаки, в окошке будки сторожа мерцает синий телевизионный свет. За автопарком россыпью огней виднеются многоэтажки.
Щелкаю зажигалкой, втягиваю горячий дым – глубоко, так, чтобы пропитал все тело. Во рту все равно остается привкус Юлиной мятной жвачки. В ушах еще гулко пульсируют дискотечные басы. А может, это сердце. Когда я думаю о Юле, оно иногда замирает, как в песне группы «Сплин», которую постоянно крутят по радио. А думаю я о ней все время. Обо всем остальном думать нет никакого желания.
Особенно о том, что ждет меня за дверью квартиры.
А ждет меня там столько сигаретного дыма, что не видно обуви на стойке в прихожей; кошка Марфа трется о ноги едва заметной тенью.
Можно было и не курить в парадном.
Захлопнув за собой стальную плиту двери, как крышку гроба, я шагаю в прокуренную темноту коридора и слышу грохот гитар, вырывающийся из большой комнаты вместе с клубами подсвеченного торшером сигаретного дыма.
Папаня решил послушать музыку.
Он у меня великий рокер. В основном, конечно, слушает всяких «Роллингов», «Зеппелинов» и прочих «Дип Перпл» – или «Папл», как он говорит, – но исправно прослушивает и новинки музиндустрии, которыми я время от времени разживаюсь. По большей части он, кажется, считает все, что после Кобейна, полным дерьмом, но иногда бывают странные («White Stripes», «RHCP») исключения.
Чуваку полтинник, а он слушает «White Stripes». Каково, а?
Вернее, слушал. Потому что то, что сидит сейчас в изодранном Марфой старом кресле и пялится мутными глазами в выключенный телик, тоже слушает «White Stripes».
Но это не мой отец. Нет, нет и нет, даже не уговаривайте.
Конечно, оно имеет некие общие черты с отцом. Есть отдаленное, какое-то чудовищно противоестественное сходство огромной опухшей морды с едва заметными штрихами глаз на желтушной коже – с отцовским лицом. На этом существе одежда отца, хоть и весьма несвежая. Оно курит легкий «Честерфилд», как отец. И на дне той мути, что заполняет приоткрывшиеся бойницы глаз, виднеется едва уловимый, тусклый и чуть тлеющий огарок отцовского взгляда.
Но на этом все. Это как «Адидас» и «Абибас». Пиратская копия. Китайская подделка.
Судя по всему, оно такого же мнения, раз, скользнув по мне подернутым пьяной поволокой взглядом, вновь уставляется в черный куб телевизора сквозь частокол пустых бутылок.
Ведь у этого нет сына. А если и есть, то точно не я.
У этого огромные, отекшие ноги. Гигантские слоновьи столбы, едва не разрывающие ткань старых спортивок, раньше свободно болтавшихся на отцовских ногах. Они всегда отекают к вечеру – так сильно, что он не может ходить. Только из-за этого он и не идет за очередной бутылкой – просто не может. К утру, когда он проснется здесь же, на этом диване, пропахший спиртом и кислым пьяным потом, отеки сойдут, и можно будет выбраться в магазин. Путь, конечно, не близкий, в соседний дом, но это дойдет. Оно ведь жаждет, как вампиры из старого романа Роберта Маккаммона в жутком переводе начала девяностых, который я недавно прочел.
Я смотрю на бутылки, столпившиеся на столе, как жертвы кораблекрушения на крошечном островке. Редко увидишь столько пустых бутылок. Иногда столько собирается после наших посиделок с Китайцем и Жменом. Пивных.
А эти из под коньяка «Жан-Жак».
На самом деле речь не об алкоголизме. Алкоголизм – это другое. Это когда люди пьют, деградируют, потихоньку теряют человеческий облик и развоплощаются в груду отравленной плоти. Но все это, как правило, растянуто во времени длинным мерзким червем, который, как древоточец, медленно выгрызает в человеке зловонную пустоту.
Древоточец, ха. В сравнении с тем, что точит обычных алкашей, напавшее на моего отца было Годзиллой, которая заглотнула его, как семечку, рыгнула и запила водой.
Или «Жан-Жаком».
Когда-то, давным-давно, такое уже случалось. Десять лет назад. Начало девяностых. Деньги-фантики, пейджеры, «Горец» по телику, мама в слезах, везде бутылки. Все рухнуло. Все развалилось. Он не выдержал.