– Ну что ж, я не против. Но просись, хлопче, в другой курень. У нас и так много народа! Даже спать негде, когда соберутся все… А вот в Незамаевском да Мышастовском куренях маловато. Шел бы туда!
– Однако, батько кошевой, мне хотелось бы со своими товарищами…
– Мышастовский курень рядом… Вот и будете вместе!
– А в походе? В бою?… Разве дело в том, чтоб вместе только спать или из одной миски саламаху хлебать?
– Тебя не переговоришь, – насупился Стягайло.
– Не в меру умен и настырен этот новичок, – поддержал кошевого низенький и круглый, как бочка, казак Покотило, давний приятель Стягайло. – Ты, человече, слыхал, что тебе сказано? И не кем-нибудь, а самим кошевым! Забирай манатки – да иди себе без оглядки!
Гурко медлил, собираясь с мыслями, как бы помягче ответить, но его опередил Роман Воинов.
– Братья, я не понимаю, что тут происходит? Человек просится в наш курень, а его допрашивают, как на суде! Прогоняют, как собаку… А ты-то, Покотило, хоть знаешь ли, что за человек перед тобой? Да ты батьке Семену и в подметки не годишься!
– Чья бы мычала, а твоя бы молчала! – тонко взвизгнул Покотило. – Кто ты такой!.. Сам шатаешься черт знает где, а не успеешь заявиться на Сечи – свои порядки устанавливаешь!
– Тебя забыл спросить, что мне делать! – отрубил Роман, тряхнув своим пышным пшеничным чубом, который он, как и Арсен, не сбрил вопреки запорожскому обычаю. – Если бы все сиднем сидели по зимовникам, как ты, да держались за подолы своих жинок, давно бы уже ордынцы переловили нас всех, как перепелок!
Покотило вспыхнул и схватился за саблю:
– Щенок! С кем разговариваешь?… Я тебе в батьки гожусь!
За спиной Романа тяжело засопели Спыхальский и Метелица. Начал пробираться вперед Секач. У Шевчика от волнения покраснела тонкая шея.
– Кто посмеет тронуть Романа? – рявкнул Метелица. – А ну, выходи! Но сперва будешь иметь дело со мной!
– И со мной! – встопорщил усы и зло повел глазами Спыхальский.
– Да нехай и про меня не забывает! – выскочил вперед Шевчик.
Весь курень зашевелился. Послышались крики, ропот. Все столпились вокруг спорщиков. Одни становились на сторону кошевого и Покотило, другие поддерживали Романа и Метелицу. Большинство же казаков не знали, из-за чего ссора, и сгрудились посреди куреня, просто ожидая интересного зрелища, но понемногу и они начали втягиваться в спор.
Лишь наказной атаман Могила не присоединялся ни к тем, ни к другим. В душе он не одобрял поведения Стягайло, но и выступить против не смел, так как, будучи сейчас куренным, обязан был поддерживать кошевого.
Масла в огонь подлил Секач. Поблескивая новым бархатным жупаном, он протиснулся к самому столу и завопил:
– Братчики, чего наказной кошевой выдумывает? Спокон веку у нас был обычай, что новичка принимает в кош курень… Потому и сейчас мы должны решать – принять или не принять. А Иван Стягайло в этом случае имеет не больше прав, чем мы!
– А и вправду, возгордился, старый черт! – прошепелявил беззубым ртом Шевчик. – Забыл, как грязюкой мазали голову, чтоб помнил, откуда вышел!
– Распоясался, что и удержу нету! – послышалось откуда-то сзади.
– Сущий мироед! Дука![19]
Стягайло от гнева покраснел, но молчал. Чувствовал, что криком сейчас не возьмешь. У людей прорывалось озлобление, копившееся долгое время, и он знал, что ему надо дать выход, чтобы избежать взрыва.
За его спиной стягивались знатные казаки-богатеи.
– Кто там кричит на кошевого? А ну-ка выйди сюда! – заверещал Покотило.
– А кукиш с маком не хочешь?
– Иди сам сюда – обомнем тебе бока!
– Тихо, братчики! Тихо! – закричал Могила, видя, что запорожцы вот-вот вцепятся друг другу в чубы.
В поднявшемся шуме его не слышали.
Тогда вскочил Стягайло и гаркнул так, что глина посыпалась с потолка:
– Будет вам, иродовы дети! Нашли время для крика! Поразевали рты, как голенища, и думают, что их кто-то испугается! Заткнитесь, говорю!.. Разве я против того, чтоб этого человека принять в наш курень? Кто слыхал такое?
Кошевой выдержал паузу, внимательно прислушиваясь к затихающему ропоту. За многие годы казакованья он хорошо изучил этих людей и знал – в критическую минуту нельзя переть на рожон, а нужно отступить, успокоить возбужденных запорожцев, которые в гневе могут натворить черт знает что, а когда они угомонятся – вновь взять поводья в руки и делать с ними все, что вздумается…
Почувствовав легкое изменение в настроении толпы, ошарашенной таким неожиданным коленцем наказного, Стягайло немного понизил голос:
– Я сказал только, что в Мышастовском и Незамаевском куренях людей поменьше и не так тесно! Но если вам хочется принять его непременно к себе, так, по мне, – хоть всю гетманщину принимайте!
– Принять! Принять! – раздались голоса.
Казаки вмиг забыли о ненависти, вспыхнувшей в их сердцах. Кто-то намекнул, что новичку следовало бы ради такой оказии поставить товариществу бочонок горилки. Но тут вновь подал голос Покотило. Обида переполняла его, и ему хотелось хотя бы чем-нибудь пронять тех, кто оскорбил его самолюбие.
– Как же его принимать, когда у него и прозвища никакого нету? – спросил он.
Однако настроение запорожцев уже улучшилось настолько, что они восприняли это как шутку. Кто-то крикнул:
– И вправду – треба прозвище!
– Треба! Треба!
– Так дадим ему прозвище!
– Дадим! Дадим!
– А какое?
Задумались казаки. Кое-кто наморщил лоб. Другие начали осматривать новичка со всех сторон, пытаясь к чему-нибудь прицепиться.
А Семен Гурко спокойно стоял в кругу казаков, улыбаясь доброй подкупающей улыбкой, и с высоты своего роста – он едва не подпирал кривую матицу старого, вросшего в землю куреня – оглядывал ясными глазами сечевое товарищество, среди которого предстояло ему отныне жить, делить радости и горе, жизнь и смерть. Какие разные лица, фигуры! Люди старые, и пожилые, и совсем молодые… Но всех их объединяла любовь к отчизне, ради которой они поклялись сносить и тяготы военной жизни, и разлуку с семьями, ради нее нередко проливали и свою и чужую кровь, расплачивались жизнью… Теперь они притихли, как дети, и напряженно думали, какую же кличку дать этому русому красавцу с обветренным мужественным лицом и высоким, слегка покатым лбом? И никто не решался произнести какое-либо язвительное или обидное слово, которым чаще всего наделяли новичков. Большая крепкая фигура, умный взгляд серых глаз, который проникал в самую душу, ладно сшитая одежда – ничто не давало повода для насмешливого прозвища.
Но как-то нужно назвать!
Спыхальский тихонько посмеивался и подталкивал Гурко в бок – попался, мол!
А Покотило, чтобы окончательно развеять плохое впечатление о себе, с вкрадчивой улыбкой воскликнул:
– Ну, вот видите? Как же его принимать? Он ничего такого не сделал даже для того, чтоб прозвище ему придумать!
– А и вправду, леший его забери! – показал свой единственный зуб Шевчик. – Он ничем еще перед нами не отличился. Ничего не отчебучил!
Гурко на мгновение задумался, посерьезнел и, хитро подмигнув деду, усмехнулся весело:
– Ну, за этим дело не станет! Если вам так уж хочется, чтоб я отчебучил что-нибудь, могу и отчебучить! Хотя и вышел давно из этого возраста! На выдумки я всегда был мастак!.. Только, чур, не обижаться! Сами напросились!
И он начал протискиваться к двери.
По мере его продвижения в курене стихал шум. Всех томило любопытство: что удумал новичок? Какой фортель выкинет? Чем развеселит их?… Может, и вправду он необычайный выдумщик, шутник и острослов? Таких они любили, потому что и сами были не против пошутить, подтрунить над кем-нибудь, до слез насмеяться.
Проходя мимо печки, в которой полыхало малиновое пламя, Гурко остановился. Видно, в голову ему пришла новая, неожиданная мысль. Его выразительные серые глаза заискрились смехом. Хмыкнув в усы, он вдруг нагнулся, выхватил из огня горящую хворостину и быстро выбежал в сени.