— Вы, наверно, знаете? — тихо спросил я после долгого молчания.
— Знаю…
На среднем пальце моей правой руки болталось колечко с ключиком. Невена увидела ключик и отвернулась.
— Его осудят, — сказал я, испытующе глядя на женщину. — Он получит то, что заслужил…
— Нет, — сказала она по-прежнему тихо, но твердо.
— Почему?
— Так.
— Его осудят! — настаивал я. — И приговор будет строгий…
— Нет, — повторила она и стала теребить вынутый из кармана халата носовой платочек. — Он не виноват…
— А кто? Кто виноват?!
Она зябко спрятала подбородок в воротник халата.
— Я…
Потом повернулась, посмотрела мне прямо в глаза — будто в воду бросилась:
— Я! Я сама это сделала! Вы же догадались. Это мой ключ!
Я молчал.
— Я все равно рассказала бы это на суде! Я давно уже решила…
Она с тяжким отчаянием смотрела на меня, время от времени мелкая дрожь пробирала ее всю с головы до ног, волосы упали на лицо, она отбрасывала их назад и продолжала как в лихорадке:
— Я не могла больше, не могла, понимаете? Я хотела и себя и его! И себя и его! И решилась… Не могла больше… Они меня измучили… звонки по телефону, письма, угрозы, насмешки… И Тони, и мать — особенно она, старая… Гено отдалился от меня. А я его люблю… и сейчас люблю… И она, может, любит его, каждый имеет право… Но почему Гено? Почему именно он? Он мой муж… у нас дочка… И я решила — не буду, не могу так жить. Сначала только о себе решила. А потом… потом подумала — почему же только я, одна? Я умру, а он останется для нее? И тогда решила — пусть оба мы… вместе! Я возьму его с собой, и в ад — вместе… Со мною в ад… Не оставлю его им! В тот вечер, когда старая пришла, я окончательно решила. Я знала, где стоит яд. В тумбочке, в бутылке от лимонада. Он принес ее, я видела и спросила, что это, а, он сказал, что это для опрыскивания деревьев, не трогай, говорит, достаточно двух капель — и смерть! Он спрятал бутылку в тумбочку, там в выдвижном ящике он хранит любовные письма от этой… и деньги от меня прячет, и еще какие-то вещи. Я все это знала, у меня был второй ключ, но я молчала… И решила — конец! И себя и его! Не отдам его им! В этот день сделаю все… Когда сестры приехали, Димка[11], младшая, спрашивает — что с тобой, почему ты такая? Я говорю — ничего, пройдет… Я уже все решила… Они ушли, сказали, что не вернутся, походят по городу и дальше поедут… Я приготовила цыпленка… Открыла тумбочку, взяла бутылку и полила цыпленка… И тогда он позвал меня к телефону…
— А бутылка? Что вы сделали с бутылкой? Где она? — ворвался я наконец в ее страшный монолог.
— Бутылка? Я ее бросила в уборную… у нас во дворе… И тумбочку закрыла на ключ, я очень хорошо помню… А когда вернулась, она была открыта…
— Да, да, я знаю… Значит, он позвонил соседке, попросил позвать вас…
— Соседка позвала меня… — Невена не в силах была остановиться, не выговорившись до конца. — Он сказал мне про машину и деньги… Ничего, думаю, отвезу и заберу его домой — пообедаем вместе… Но он сказал, что не может прийти, у него дела с машиной… Ничего, думаю, буду ждать его до вечера. Но когда вернулась…
Она схватилась рукой за горло, откинула голову, из глаз заструились слезы:
— Они приходили опять… А говорили, что не вернутся… И поели. Записку оставили, написали, что…
Невена уронила голову на спинку скамейки и тихо запричитала:
— Как мне жить теперь? Зачем мне жить?! Зачем меня спасли?! О-о-о…
Я оглянулся. По аллее сестра вела какого-то больного. Я махнул ей рукой. Она усадила больного на ближайшую скамейку и подбежала к нам.
— Что с ней? — Она подхватила Невену под мышки. — Ну-ка, попробуй встать… Ты можешь ходить?
— Она разволновалась, — с чувством вины пытался я объяснить сестре. — Хорошо бы проводить ее в палату…
Сестра понимающе кивнула.
— Вставай, Венче! Пойдем, я отведу тебя!
Рыдая и дрожа, Не вена оперлась на руку сестры, та обняла ее, и они медленно двинулись к больничной двери.
Я остался один, облокотился на спинку скамейки и раскинул руки — как распятый… Сколько я сидел там, не знаю…
А бутылку нашли. В тот же день. Именно там, где говорила Невена. Хоть процедура эта была весьма малоприятной.
В управление я прибежал за две минуты до конца рабочего дня и прямо — к кабинету шефа. Гичка уже собиралась уходить.
— Здесь он?
— Здесь. Меня отпустил, а сам еще остался, говорит, много работы. Ну, пока! — надела набекрень легкую лиловую кепчонку, схватила плетеную сумку и скрылась.
Я сел на ее место. Лучше бы, конечно, пойти к себе в кабинет, но я боялся пропустить Кислого.
Гичкина машинка стояла на столе, покрытая черным футляром. Я снял футляр, заложил бумагу и стал печатать. Нет, нет, конечно же, не заявление об уходе — извините, дескать, ошибся, и пока, прощайте. Нет уж, надо иметь мужество пройти свой путь до конца. Я описал новые факты по делу Евгения Томанова и Велики Пановой, предлагал слушанье дела в суде отложить и вернуть его на дополнительное расследование.
Текст занял одну страничку. Но это была бомба. Я представил себе, как взорвет она тихую, спокойную, деловую жизнь управления, как пойдут толки и пересуды, а коллеги и приятели будут подбадривать меня, дескать, не робей, подумаешь, дело великое, с кем не бывает… Но мой провал станет не только моим, он отразится и на шефе, и на управлении, и даже на министерстве… А если я не успею, и дойдет до суда, и прокурор поддержит обвинение… Да, трудная жизнь предстоит. Но разве можно заведомо обречь на смерть или пожизненное заключение невинного человека? Да, конечно, формально невинного, с точки зрения строгого закона. Он, Гено, не лил отраву в еду, да и Велика из соучастницы преступления превращается «всего-навсего» в подстрекательницу. Всего-навсего… По нравственному закону оба они негодяи и подлецы, и я с наслаждением подверг бы обоих полному остракизму и суду совести. Но я работаю в отделе, рассматривающем уголовные преступления, а здесь их состава нет — и это на сегодня главное. Хотя если и дальше так пойдет, то нет никакой гарантии в том, что завтра новая Невена не отравится или не выбросится с десятого этажа…
…Я постучал в обитую кожей дверь кабинета. Молчание. Я вошел. Кислый что-то писал. Он поднял голову, кивнул мне и снова продолжал писать. Я подошел к столу, положил перед ним напечатанную страничку. Кислый поставил карандаш в пузатую вазочку, взял мою страничку и стал читать. Долго читал, по-моему, даже слишком долго. В конце концов отложил ее в сторону.
— Это пусть останется. А ты свободен.
Снова вынул карандаш из вазочки, придвинул бумаги и занялся своим делом.
Я щелкнул по-военному каблуками, повернулся и почти бегом оставил кабинет.
Свободен! Наконец-то действительно свободен…
Бесконечный июньский день еще длился, но шел на убыль. Даже тюрьма, освещенная красноватым золотом гаснущих лучей, казалась не такой мрачной.
Куда же теперь?
Я легко завел машину и довольно быстро подъехал к дому, где живет Танче. Так — Теперь на четвертый этаж, направо, квартира Романовых, у которых Таня снимает комнату.
Звоню.
Мне открывает пожилая дама с милым лицом и коротко остриженными посеребренными волосами. Смотрит на меня удивленно, с недоумением. Я спешу объяснить:
— Простите, я бы хотел видеть Стоянку Станоеву.
Дама секунды две-три раздумывает, на этот раз взглядом оценивает меня — не вор ли, не бандит? Можно впустить? Решив, что все-таки можно, ведет в глубину коридора, останавливается у одной из комнат и стучит в дверь:
— Таня, это к вам! — и, удостоив меня милой улыбкой, исчезает.
Я вхожу. Сажусь на первый попавшийся стул. Таня смотрит на меня, как на внезапно появившегося невесть откуда динозавра. Потом краснеет, ее длинные ресницы слегка вздрагивают. А я вдруг начинаю хохотать. И не могу остановиться. Не знаю, веселый ли это смех, но что в нем освобождение от тяжести, которая грузом лежала на душе все эти дни, — это точно. И Таня, Танче, умница Танечка понимает и тоже начинает смеяться. Потом вдруг прикладывает палец к губам и кивает на дверь. Ее хозяйка, скорее всего, очень любопытна. Я встаю, подхожу к Тане и обнимаю ее, что есть силы. Она целует меня в нос. Прекрасно!